А летчик нынче летает на высоте 11–12 км, и все больше ночью. Романтика слетает с него в раннем возрасте. Поварившись в нашем котле, вытянув все жилы и поменяв несколько раз шкуру, под вечным страхом триединого «выпорют-спишут-отнимут пенсию», не говоря уж о летных происшествиях, — в сознании летчика, удержавшегося в седле, растерявшего личную жизнь, как-то попутно выкормившего детей, остается лишь одно, угрюмое, выстраданное, убежденное, окаменевшее: служить.

Работа, работа, работа. Всё — ей. Здоровье, режим, сон, семья, личная жизнь, — все приспособлено к работе. И постепенно отлетают, отшелушиваются: жена, с ее наивными требованиями, с остывшей супружеской постелью заодно; дети, с их непонятным, новым, посторонним мировоззрением и запросами; друзья, понявшие, что ты не человек, а механизм; кино и книги, с их наивным, чуждым миром и надуманными проблемами; искусство, музыка и прочая земная суетная мишура, — все осыпается, опадает, обнажая один могучий и угрюмый ствол. Служение Делу. Служение Небу. Остается одно Небо — чистое, искреннее, жестокое, бездонное.

И тогда меняются все отношения.

Супруге нужен бумажник: раз уж личная жизнь кувырком, то хоть эквивалент, который что-то компенсирует, пока годы не ушли. И уже вроде как удобно, что мужа нет дома…

Дети тоже понимают, что этот сонный дядя, вечно некстати появляющийся дома и мешающий всем, — этот дядя, если к нему умело подойти, может стать источником вожделенных материальных благ, ничего не требуя взамен, кроме тишины.

Друзья… друзья просто исчезают, раскланиваясь издали и привычно сетуя, что да, работа такая, жаль, никак не встретиться, текучка…

Воскресенья, праздники, каникулы, отпуска проходят мимо, оставляя легкую и быстро гаснущую зависть: живут же люди! А твой отпуск уходит на лихорадочное, вдогонку, — успеть бы — латание возникших брешей в нашей жизни: то домашний ремонт, то дачу доделать, то что-то подкрасить, подклеить. Кто ударяется в запой…

Но приборная доска все чаще снится по ночам, застилая весь горизонт.

Отхватил вот Г. на циркулярке себе три пальца, списали, отлетался. И сразу появилось все: семья, жена, быт, режим, дети, заботы, праздники. И еще нет 50 лет, можно жить! Всего за три отрезанных пальца. Дурацкая логика.

Когда Ш. в 50 лет умирал от рака, он говорил перед смертью: я все имею, и я все готов отдать — деньги, квартиру, машину, дачу, пенсию, — за одно-единственное, за возможность хоть немножко еще пожить!

А мы отдаем здоровье за ту пенсию. Жизнь за деньги. Через год-два авиация выплюнет тебя — в какую жизнь? Жене, детям, друзьям, ты, может, уже будешь и не нужен. Без неба ты сам себе в тягость: ничего в этой жизни не умеешь, а стимулы все осыпались. И человек загнивает.

Вот и я в сорок лет становлюсь негибким, угрюмым прямолинейным, утратившим иллюзии циником, почти мизантропом. Думал ли, идя летать, в какие тупики заведет меня, в какие колеса затянет аэрофлотская махина? Но возврата нет. Есть одна Служба, одно Дело, один тяжкий крест. И встречая утром на эшелоне очередной рассвет, я не премину отметить: опять романтика, мать бы ее так, в глаза бьет; а мы от нее — шторкой…

Но это я так, умом. А сердцем-то чую: без нее, родимой, я жить не смогу. Без нее смена не придет, и не идет уже сейчас, не хочет. Ни романтики, ни той пенсии, ни тех денег молодой нашей будущей смене не надо. А чего тогда им надо? И кто же будет летать?

8.07. Слетали в Сочи. Туда — через Абакан; нормальный, спокойный рейс. Ночь с тремя посадками, конечно, дала себя знать, и мы три часа как убитые проспали в шумном сочинском профилактории, а потом кое-как встали, размялись и перед полетом отдыхали до вечера на море.

Обратный рейс подходил уже к концу, как затуманил Красноярск, а в Абакане снова нет топлива, а Томск тоже затуманил, а до Новокузнецка или Новосибирска топлива не хватает; пришлось садиться в Кемерове. Вторая ночь оборачивалась тоже тремя посадками, да еще Кемерово с утра до вечера закрывалось ремонтом ВПП. Только легли в гостинице, только задремали, как Красноярск открылся, нас подняли, и мы еще полтора часа коротали в кабине, ожидая посадки пассажиров и борясь с наваливающейся вторичной усталой дремотой. Только чуть задремали в креслах, только тепло пошло по телу, как ударило по ушам; мы инстинктивно дернули форточки, сбрасывая наддув, — и уже пошла запись предполетной карты на магнитофон. Я проверял рули, а Леша болтал головой с закрытыми глазами над штурвалом, пока не задело рогами по подбородку; на этом его сон кончился.

Полет, против подготовки на земле и муторного ожидания, скоротечен, и дрема улетучилась моментально.

Домой добрались почти к обеду; два часа я поспал, с трудом встал, дотянул до вечера и завалился в десять часов, мертво. Летом надо много спать.

Летчик редко мучается бессонницей.

В Пензе оренбургский Ту-134 прекратил взлет и выкатился далеко за КПБ, к оврагу, где и остановился, свесив деформированную кабину через край. Отказ двигателя на разбеге. Все невредимы, но какой-то слабонервный пассажир через час после эвакуации вспомнил, что забыл в самолете что-то, крайне для него необходимое, умудрился проникнуть мимо охраны на территорию, добрался до самолета и там, свежим взглядом оценив пережитую опасность, благополучно отдал концы. Как теперь считать: авария? Катастрофа? ЧП?

Сыктывкарский Ту-134 набирал высоту, вдруг загорелся задний багажник. Пришлось срочно садиться на лес, самолет разрушен, есть жертвы.

Сейчас иду на разбор, может, узнаю подробности.

13.07. Ту-134 взлетел из Сыктывкара, набирал эшелон, и тут появился дым в кабине. Экипаж доложил земле о пожаре во втором багажнике, выполнил экстренное снижение и развернулся обратно на Сыктывкар, запрашивая заход с прямой. Но дым усилился, пассажиры стали задыхаться, и командир принял решение садиться на лес, не дотянув 75 км до города. Самолет разрушился, осталось в живых человек 20, в багажнике действительно обнаружены следы пожара.

Самое страшное — пожар внутри самолета: тушить практически нечем, ну, два огнетушителя, а дым идет в салон. У нас багажники под полом, как там определишь, где горит, если все забито чемоданами. Это бесполезная затея, хотя для такого случая на самолете есть кислородный баллон с маской, и бортмеханику вменено в обязанность идти искать очаг и тушить огонь тем ручным огнетушителем.

Здесь выход один: немедленно, не теряя времени, садиться, лучше на воду. Ждать, что дым сам по себе улетучится, бессмысленно: люди все равно будут задыхаться, и уж раз что-то горит, то и дальше гореть будет. А масок на всех пассажиров на наших хваленых самолетах пока нет.

И у них была Вычегда под боком, судоходная река, день, можно сесть, и любой катер подберет людей, пусть по горло в воде, пусть на надувных трапах, — но остались бы живы. Но это вечное стремление летчика вернуться, дотянуть до своего родного аэродрома…

Так погиб и Витя Фальков: под ним было полно места для вынужденной посадки, пустые, без машин, дороги, и знай он, что вот-вот должно отказать управление, тут же бы сел на дорогу или в поле.

Больше подробностей пока нет.

Слетал в Сочи. Туда — напрямую, через Куйбышев, обратно — через Норильск. Особых приключений не было.

Леша в Куйбышеве примостил грубовато. Шел-шел чуть ниже глиссады, на газу, на больших углах атаки, торец тоже прошел ниже, да так, на газу, и упал. Там еще небольшой уклон, он и подскочил под колеса, а скорости, чтобы чуть добрать, — и нету. Короче, 1,3. Леша сам признал, что обгадился: рассчитывал на короткую полосу, но забыл про пупок на ней.

В Сочи боковой ветер, сдвиг ветра, в момент выравнивания чуть понесло вправо, а добрать, чтобы мягче сесть, нельзя: перелетишь лишних 200 метров, а там всего 2200. Так я и сел, с чуть ощутимым сносом… но сносно.

Назад первая посадка в Уфе: грозы, дожди; со ста метров сдвинуло, но, в общем, к сдвигу мы всегда готовы, запас скорости есть; тем не менее, пришлось резко сунуть чуть не номинал. Справился, сел хорошо.