— Все нормально, — не очень уверенно сказал я, — но если хочешь встать, надень штормовой пояс.
— А где он? — страдающе спросили из темноты. Я неопределенно ткнул пальцем в направлении парусного отсека, повалился на край койки, куда брызги не доставали, и снова заснул.
Но ненадолго. Меня опять пытали, били огромной шахматной доской. С криком разлепив глаза, я обнаружил, что ноги придавлены. Периодически на колени и гораздо выше хлопались все новые шахматные доски. В темноте рядом возились и пыхтели.
— Баклаша! — прорезал ночь голос Сергея. — Баклаша, я переложу к тебе книги. На меня полка упала.
— Хорошо, — кротко сказал я, — только кидай в нижнюю часть ног… в нижнюю!!!
— Постараюсь… понимаешь, я сплю, а они падают!
— Очень хорошо понимаю, — отозвался я. Ни одного из нас не удивил следующий факт: мы друг с другом снова разговаривали, впервые за последние трое суток!.. Заснуть же под судовой библиотекой не удавалось. Мы в буквальном смысле были обременены знаниями, и знания эти не лежали мертвым грузом: они скакали по нашим телам, заключенные в тома с твердым переплетом. Окончательно пробудившись, полезли наверх.
В кокпите у штурвала, широко расставив ноги, стоял Даня. Лицо у него было какое-то отрешенное. Цепляясь за тросы, я кое-как пробрался к Данилычу, пристроился рядом с ним и закричал прямо в ухо:
— Откуда вдруг ветер?! Давно?
— Видишь ты, — ответствовал шкипер, — вы легли, луна взошла, слегка дунуло. Потом посильней. Ну, мы паруса набили… вы с Сергеем не обижайтесь, Даня и Саша поопытней, пришлось их двоих задействовать!
— Да я не обижаюсь! А как теперь…
— Теперь уже бизань скинули, крепчает он, вот оно! Теперь с двух вам с Сергеем заступать, вы уж не обижайтесь…
Я не обиделся. Для человека, перекрикивающего ветер и мотор, голос Данилыча был на удивление спокойный. Я тоже успокоился. Наверху крен и качка казались слабей. Мачты, ванты, подбегающая волна — взгляду было за что уцепиться, и это как бы возвращало миру потерянную устойчивость.
— Зыби мало! — поняв ход моих мыслей, утвердительно прокричал Данилыч… Действительно, волна была не слишком высокой — примерно двухметровой, — но вся так и кипела, покрытая орнаментом гребешков, пены, волночек второго и третьего порядка малости. По сравнению с черноморской волна была значительно» короче и круче. Яхта не успевала отыгрывать, палубу заливало. Накат шел в борт; справа и немного сзади сияла яркая, желтая, полная луна. На небе не было ни облачка, спокойно светили звезды. Я разглядел линии пены, тянувшиеся в свинцовых впадинах между валами. Их появление означало, что ветер не слабей шести баллов. Было два часа ночи; яхта находилась где-то у самого центра Азовского моря.
Подошло время «собаки»; первым на руль стал Сергей. Передача штурвала превратилась в сложную операцию. Сначала Сергей вполз в кокпит и перестегнул страховку, потом, держась за мачту, долго искал и не находил положения равновесия; наконец встал рядом с Даней. Еще какое-то время они рулили вдвоем, затем Даня отпустил штурвал и был отброшен куда-то в темноту. Смена состоялась.
— На руле не тяжело? — закричал Данилыч. — Не давит?
— Немного…
— Тогда скинем кливер, — Саша с Даней сбили передний парус и уползли в каюту, чтобы заняться безнадежным делом: попытаться уснуть. Сергей стоял у штурвала довольно долго; но когда я предложил его сменить, он удивился.
— Не устал… Всего минут десять стою!
— Больше часа! — С бесконечными предосторожностями я занял его место.
— Держи ровно триста! — прокричал Сергей. — Увалишь — тяжело вернуть!
Я сразу понял, почему у стоявших до меня были отрешенные лица. Руль требовал максимума внимания. Глаза прикованы к светящейся, заваленной набок картушке компаса, но боковым зрением я вижу, как приближается очередной вал — нависает над бортом, подкатывает, настойчиво отдавливает корму влево; грот сильней берет ветер, и, упреждая рыск, я всей тяжестью наваливаюсь на штурвал. Яхта увеличивает ход, скатывается в сырой овраг между волнами; несколько секунд ее ведет — уже влево — и снова подходит вал… Ощущение упругого сопротивления и покорения лодки повторялось, не надоедая; это было захватывающее ощущение силы. Руки стоящего у руля в маленьком мире яхты были руками бога.
Впрочем, эти мысли пришли позже. Стоя на руле, ни о чем не думал — не успевал. Глаза, руки, все тело совершали настолько сложную и быструю работу, что если б я рассчитывал — сейчас нужно повернуть штурвал, а сейчас, чтобы удержать равновесие, тверже опереться на правую ногу, — если б я продумывал свои движения, я бы запутался, испугался, ничего не успел. Но я все успевал и ничего не путал. Яхту, ставшую продолжением моего тела, вело какое-то чутье. Я совершенно ясно понимал — бояться нечего, оно не подведет, это чутье, только не надо ему мешать. Не надо думать…
Прошло, как мне показалось, минут десять, и Сергей меня сменил. Время на руле проходило ускоренно; тем медленней оно тянулось на кормовой банке.
Полубольной, укутанный плащом, Данилыч подремывал, сложно ухватившись за леера. Стоило, впрочем, на горизонте заплясать цветному тройнику ходовых огней, шкипер просыпался и замечал его первым. Суда проходили справа от нас, и мы были им благодарны. Мы радовались и тому, что не сбились с пути — идем, как и положено, параллельно рекомендованному курсу; и тому, что не одиноки в этом ночном, бурлящем, непонятном море, что у нас есть товарищи по шторму; но главным поводом для радости оставалось то, что эти товарищи проходят достаточно далеко и невзначай не отправят нас ко дну.
Однако суда встречались редко, а все остальное время смотреть не на что, делать нечего, занять себя нечем. Над слегка подсвеченным парусом виднелось однообразное в своем спокойствии небо, под парусом — кусок однообразного в своем беспорядке моря; вот только в зрители я не годился. На корме меня сразу же охватило неприятное ощущение, которого не было, пока я стоял у руля. Пожалуй, не страх — скорее щемящее чувство неустроенности и напряженного, затянувшегося ожидания. Внешний мир давил, как мог — визжал, ревел, обливал забортной водой, вырывал из-под ног палубу — но я во всем этом как бы не участвовал. Я не принимал шторма: в противовес его хаосу во мне с усилием сохранялось нечто неподвижное, упорядоченное. Это усилие раздражало и утомляло. Я не мог любоваться «величием стихии», хотя умом и признавал это величие — я им томился, почти брезговал.
То же внутреннее напряжение слышалось и в спокойном, излишне спокойном голосе Данилыча. Мы переговаривались, верней перекрикивались, в основном для демонстрации взаимного спокойствия голосов. Героем переговоров-перекриков был ветер.
— Он вроде потише!
— Что?!
— Вроде стихает, говорю! На восходе убьется! Точно!..
Само слово «ветер» не произносилось; мы кричали о ветре, бросали слова на ветер, но почему-то избегали называть его ветром. Мы говорили — «он», по свидетельству Льва Тостого, так же — он — русские солдаты именовали противника.
В действительности было непонятно, усиливается или слабеет ветер. Он дул неровно. Мы могли замечать только резкие ослабления или порывы. В остальное время ветер ощущался, как притерпевшаяся боль: становился условием бытия, пронизывал все, но сам по себе как бы не существовал. Наступало временное затишье, и мы, расслабившись, кричали друг другу что-то успокоительное; но он опять наддавал, и опять, замолчав, мы уходили в себя. Как ни странно, каждый должен был бороться со штормом в одиночку.
На руле было проще. Я сменил Сергея, Сергей сменил меня. Ощущение времени потерялось. Казалось, ветер только что задул; потом начинало казаться, что «Гагарин» валится на бок, и уходит от волны, и повторяет этот несложный захватывающий трюк уже годы; что так было всегда и всегда будет — изменений не предвидится… И все же что-то менялось, проходили особые безразмерные ветро-часы. Сергей сменил меня, я сменил Сергея. Спереди и справа по курсу начала замещать звезды сизо-багровая заря. Она была точной копией вчерашней, только поменяла место.