Изменить стиль страницы

Эрленд глядел прямо перед собой:

– Не знаю… но чудится мне, что сюда я не вернусь…

– Разве вы не вооружитесь получше, отец? – снова спросил мальчик, потому что Эрленд, кроме меча, прихватил только маленький, легкий топорик и собрался уже выйти из горницы. – Вы даже шит оставите здесь?

Эрленд бросил взгляд на свой щит. Воловья кожа вытерлась и потрескалась настолько, что красный лев на белом поле был теперь едва различим. Эрленд положил шит на кровать и прикрыл его шкурами.

– Мне довольно и этого оружия, что выгнать из моего дома толпу мужичья, – сказал он.

Он вышел во двор, запер дверь на засов, вскочил в седло и помог мальчику взобраться на коня позади себя.

Небо все сильнее заволакивалось тучами; спустившись по склону вниз, они углубились в чащу леса, где стоял густой мрак. Эрленд видел, что сын от усталости едва держится на лошади; тогда он посадил мальчика впереди себя и обхватил его рукой. Он прижимал к груди светловолосую голову сына – Лавранс больше всех своих братьев походил на мать. Поправляя капюшон его плаща, Эрленд поцеловал Лавранса в темя.

– Твоя мать… сильно она убивалась… летом… когда умерло несчастное дитя?.. – спросил он немного погодя еле слышно.

Лавранс ответил:

– Когда братец умер, она не плакала. Но потом каждую ночь ходила на его могилу… Гэуте и Ноккве тайком следили за ней… Но они не осмеливались подойти близко и не смели подать знак, что охраняют ее…

Немного погодя Эрленд промолвил:

– Не плакала… А прежде, когда мать твоя была молода, я помню, слезы катились у нее из глаз, словно роса с ветвей плакучей ивы… Сама доброта и кротость была тогда Кристин в кругу тех, кто любил ее. С той поры ей пришлось ожесточить свое сердце… И чаще всего в том была моя вина.

– Гюнхильд и Фрида говорят, что, пока братец жил, – прибавил Лавранс, – она плакала все время, если думала, что никто не глядит на нее.

– Помоги мне боже, – тихо вымолвил Эрленд. – Неразумный я был человек.

Они ехали долиной, оставляя позади себя ленту реки. Эрленд заботливо прикрывал мальчика полой своего плаща. Лавранс дремал, временами впадая в забытье, – он чувствовал, что от отца пахнет, словно от бедняка. Ему смутно помнилось, как в раннем детстве, когда они еще жили в Хюсабю, отец по субботам выходил из бани, держа в руках какие-то маленькие шарики. От них шел удивительно душистый запах, и в ладонях и одежде отца еще долго сохранялся потом этот тонкий, нежный аромат.

Конь Эрленда шел скорым, ровным шагом; здесь, внизу, над вересковыми пустошами стоял непроницаемый мрак. Сам того не сознавая, Эрленд примечал дорогу – узнавал меняющийся голос реки там, где Логен бежал по ровному месту и где он низвергался с уступов. На скалистых плоскостях искры летели из-под лошадиных копыт. Когда тропинка углублялась в сосновый бор, Сутен уверенно ступал между спутанными корнями деревьев и мягко хлюпал копытами по маленьким зеленым лужайкам, испещренным проточинами от стекающих с гор ручьев. К рассвету он поспеет домой… Это будет в самую пору…

В его памяти все время всплывала та далекая голубоватая лунная и морозная ночь, когда он летел в санях по этой долине, – позади сидел Бьёрн, сын Гюннара, с мертвой женщиной на руках. Но воспоминание это поблекло и стало далеким; далеким и призрачным казалось все, что рассказал ему сын: эти события в долине и нелепые слухи о Кристин… Он тщетно силился думать о них. Впрочем, когда он окажется дома, у него достанет времени принять решение, как ему следует действовать. Теперь же все отступило куда-то далеко – и осталось одно лишь смятение и страх: сейчас он увидит Кристин.

Он так ждал ее, так ее ждал и нерушимо верил, что в конце концов она все-таки придет. Пока не узнал, каким именем она нарекла их сына…

В предрассветных сумерках из церкви расходились прихожане, отстоявшие раннюю обедню, которую служил один из хамарских священников. Те, кто вышел первыми, видели, как Эрленд, сын Никулауса, проскакал по направлению к своей усадьбе, и передали новость остальным. Возникло легкое замешательство, и пошло великое множество разных толков; люди потянулись с церковного холма вниз, к развилке дорог, и кучками толпились там, где отходила дорога на Йорюндгорд.

Эрленд въехал на двор своей усадьбы в тот самый час, когда побледневший серп луны соскользнул между облаками и гребнем гор.

Перед домом управителя он увидел небольшое сборище – то были родичи и друзья Яртрюд, оставшиеся на ночлег в ее доме. Заслышав стук копыт, на двор вышли и другие мужчины – стражи, которые провели ночь в нижней горнице жилого дома.

Эрленд осадил коня. Свысока оглядев собравшихся крестьян, он спросил громко и с издевкой:

– Никак в моей усадьбе сегодня званый пир… А я и не слыхал об этом… Но, может статься, вы не затем собрались здесь спозаранку, добрые люди?

Ответом ему были хмурые и гневные взгляды. Стройный, изящный, сидел Эрленд на своем тонконогом, иноземной породы жеребце. У Сутена была когда-то грива, подстриженная торчком, теперь она висела спутанными космами, в ней появились сивые нити, да и вообще хозяин, как, видно, не холил коня. Но глаза жеребца беспокойно вспыхивали, он нетерпеливо переступал на месте, прядал ушами и вскидывал изящную маленькую голову так, что брызги пены летели во все стороны. Сбруя была когда-то красного цвета, и седло было украшено золотым тиснением; теперь эта сбруя выцвела, потерлась и была не однажды чинена. Да и сам всадник был одет не лучше нищего бродяги: из-под простой черной войлочной шапки выбивались пепельно-белые пряди, седая щетина покрывала бледное, изрытое морщинами, длинноносое лицо. Но он держался в седле совершенно прямо и, высокомерно улыбаясь, сверху вниз глядел на толпу крестьян; он был молод, вопреки всему, и по-прежнему горделив, как вождь, – и жгучая ненависть вспыхнула в них к этому чужаку, который упрямо не клонил головы, хотя навлек такие бедствия, горе и позор на тех людей, которых они чтили, как своих вождей.

Однако крестьянин, первым взявший слово, ответил, сдерживая гнев:

– Я вижу, ты встретил своего сына, Эрленд; тогда, верно, тебе известно, что мы собрались сюда не на званый пир, – дивлюсь я, как у тебя хватает духу шутить в подобном деле.

Эрленд бросил взгляд на ребенка, который все еще спал, – и голос его смягчился:

– Вы видите сами, что мальчик болен. А вести, которые он принес из поселка, повергли меня в такое изумление, что я принял их за горячечный бред… Кое-что ему, видно, и впрямь пригрезилось… – Сдвинув брови, Эрленд устремил взгляд в сторону конюшни. В этот самый миг из ее дверей вышел Ульв, сын Халдора, и с ним другие мужчины, в том числе один из его свояков, ведя за собой оседланных лошадей.

Ульв бросил поводья и скорыми шагами направился к хозяину:

– Наконец-то ты явился, Эрленд! И мальчик с тобой! Хвала Иисусу и деве Марии! Его мать не знает, что он убежал. Мы как раз собирались отправиться на розыски… Епископ освободил меня под честное слово, услышав, что мальчик один поскакал в Вогэ. Что с Лаврансом? – в тревоге спросил он.

– Слава богу, что вы нашли мальчика, – плача, сказала Яртрюд; теперь и она вышла во двор.

– А, это ты, Яртрюд, – произнес Эрленд. – Первое, чем мне придется заняться, это – выставить тебя вон из моей усадьбы со всеми твоими приспешниками, чтоб и духу вашего здесь не осталось. А вслед за этой сплетницей я проучу каждого, кто посмел возвести поклеп на мою супругу…

– Погоди, Эрленд, – перебил его Ульв, сын Хал-дора. – Яртрюд – моя законная жена. Сдается мне, у нас обоих нет охоты оставаться под одной крышей, но она покинет мой дом не прежде, чем я вручу моим своякам все ее достояние, приданое, свадебные и дополнительные подарки…

– Может, я уже не хозяин здешней усадьбы? – в бешенстве крикнул Эрленд.

– Об этом спроси Кристин, дочь Лавранса, – сказал Ульв. – Вот и она сама.

Кристин стояла на верхней галерее стабюра. Теперь она медленно двинулась вниз по лестнице. Сама того не замечая, она натянула на лоб женскую повязку, сбившуюся ей на затылок, и расправила платье, которое не снимала с тех самых пор, как вернулась накануне из церкви. Но лицо ее было недвижимо, как каменное.