Впрочем, продолжает Пайпс, «драконовские законы против инакомыслия проводились куда менее строго, чем можно было бы предположить… законодательство применялось кое-как; обычно лицо, подозреваемое в том, что суется в политику, задерживалось и после допроса в полиции либо отпускалось с предупреждением, либо на какой-то срок ссылалось в провинцию». При Александре II, начиная с 1855 года, была сделана серьезная попытка превратить Россию в правовое государство. Эти усилия подрывались не бюрократией, а радикальной интеллигенцией и ее прекраснодушными либеральными поклонниками. Когда политические дела стали рассматривать в суде присяжных, обвиняемые, вместо того, чтобы защищать себя, использовали судебное заседание для зажигательных речей, которые затем прилежно печатал «Правительственный Вестник» — к радости радикалов.

Иногда обвиняемые отказывались признавать суд, забрасывали судей оскорблениями. Сочувствие к молодости подсудимых, которые хоть и заблуждались, выказывали идеализм и самоотверженность, мешали присяжным выяснять вину подсудимых. Их часто оправдывали; даже в случае признания их виновными, поражается Пайпс, судьи склонялись к вынесению мягких приговоров за действия, которые в Западной Европе наказывались весьма строго. Такая «политизация» правосудия русскими радикалами и их доброхотами стала для России трагедией. Самым вопиющим примером подрыва законности стало дело террористки Веры Засулич, тяжело ранившей в 1878 году петербургского градоначальника. Присяжные ее оправдали.

Этот вердикт создал у правительственных служащих ощущение, что они отныне — беззащитная мишень для террористов; стрелять в чиновника по политическим мотивам психологически перестало быть преступлением. Достоевский сразу понял нравственные и политические последствия двойных стандартов, которые интеллигенция прилагает к морали и правосудию. Даже либерально настроенным чиновникам стало ясно: рассчитывать на то, что обычный суд и присяжные станут беспристрастно отправлять правосудие при рассмотрении политических дел, не приходится.

Естественно, были предприняты шаги к изъятию соответствующих дел из компетенции обычных судов и передаче их в военные суды или в Сенат. Полтора десятилетия между 1890 и 1905 гг. государственные преступления были вообще исключены из компетенции обычного суда. Пайпс приходит в связи с этим к выводу, с которым нельзя не согласиться: на «прогрессивной» общественности России лежит тяжкая вина за срыв исторической попытки поставить дело так, чтобы правительство тягалось с гражданами на равных.

При этом Пайпс кое-что все же упускает из вида, намеренно или нет. Да, присяжные действовали безответственно, но стоит обратить внимание на их независимость, на отсутствие у них трепета перед «начальством». Привлекаемые из всех сословий («катковская» пресса клеймила суд присяжных «судом черни», «судом улицы»), они вели себя как фундаментально свободные люди — каковыми и были.

Цена человеческой жизни

Впрочем, мы слишком рано перенеслись в благословенные времена Александра II. Поскольку нам говорят: «У вас никогда не уважали права человека», не будем уклоняться от этого вызова. Главное право человека — право на жизнь, с него и начнем.

В 90-е годы, перед вступлением России в Совет Европы, московские газеты много писали на тему смертной казни. Одни истолковывали требование ее отмены как попытку чересчур благополучных стран навязать России свои правила, предостерегали нас от такой беды, убеждали жить своим умом. В других можно было прочесть еще более интересные вещи. Во-первых, читателям разъясняли, что на Западе «издревле утвердились гуманизм, представительная власть, цивилизованный суд, вера в закон и нелицемерное уважение к человеческой жизни» (цитата подлинная), а во-вторых, звучали усталые сомнения по поводу того, способны ли жители современной России даже сегодня усвоить подобную систему ценностей, понять, как противоестественна смертная казнь. У россиян, де, не тот менталитет, у них за плечами долгая вереница кровавых деспотических веков, а уважение к праву человека на жизнь никогда не было ведомо «этой стране».

Будете в Лондоне — купите билет на обзорную экскурсию по центру города в открытом автобусе. Там есть наушники, можно слушать объяснения по-русски. У Гайд-парка вы услышите, что там, где ныне «уголок оратора» (давно пустующий), находилось место казней. Казни были основным общественным развлечением лондонской публики в течение многих веков. Главная виселица представляла собой хитроумную поворотную конструкцию и имела какое-то (забыл) шутливое имя. Повод для юмора был налицо: там на разновысоких балках была 23 петли, так что она, возможно, что-то напоминала англичанам — то ли елку с украшениями, то ли что-то еще. У нее было и более нейтральное имя — «машина Деррика», по фамилии многолетнего здешнего палача, бытовала даже поговорка «надежный, как машина Деррика»58.

Там, где нынче Паддингтонский вокзал, стояла еще одна знатная виселица, устроенная, в отличие от предыдущей, без всяких затей: три столба, три перекладины, по восемь петель на перекладине, так что можно было разом повесить 24 человека — на одного больше, чем «у Деррика». Историк Лондона Питер Акройд перечисляет еще с дюжину известных мест казней, добавляя, что нередко виселицы стояли просто на безымянных перекрестках. И работали они без простоев, недогрузки не было. В толпе зрителей время от времени случалась давка, число затоптанных насмерть однажды (в начале XIX века) достигло двадцати восьми59.

Некоторые вещи помогает понять искусство. Историки культуры давно признали, что даже в античных, библейских и мифологических сюжетах европейские художники отражали реалии окружавшей их жизни. И эти реалии ужасают. Посмотрите на гравюры Дюрера и Кранаха. Вы увидите, что гильотина существовала за два века(!) до Французской революции. Вы увидите, как в глаз связанной жертве вкручивают какой-то коловорот, как вытягивают кишки, навивая их на особый вал, как распяленного вверх ногами человека распиливают пилой от промежности к голове, как с людей заживо сдирают кожу. Сдирание кожи заживо — достаточно частый, почти излюбленный) сюжет не только графики, но и живописи Западной Европы, причем тщательность и точность написанных маслом картин свидетельствует, во-первых, что художники были знакомы с предметом не понаслышке, а во-вторых, о неподдельном интересе к теме. Достаточно вспомнить голландского живописца конца XV — начала XVI вв. Герарда Давида.

Московское издательство «Ad Marginem» выпустило в 1999 году перевод работы Мишеля Фуко «Надзирать и наказывать» (кстати, на обложке — очередное сдирание кожи), содержащей немало цитат из предписаний по процедурам казней и публичных пыток в разных европейских странах вплоть до середины прошлого века. Европейские затейники употребили немало фантазии, чтобы сделать казни не только предельно долгими и мучительными, но и зрелищными — одна из глав в книге Фуко иронически (или нет?) озаглавлена «Блеск казни». Чтение не для впечатлительных.

Гравюры Жака Калло с гирляндами и гроздьями повешенных на деревьях людей — отражение не каких-то болезненных фантазий художника, а подлинной жестокости нравов в Европе XVII века. Жестокость порождалась постоянными опустошительными войнами западноевропейских держав уже после Средних веков (которые были еще безжалостнее). Тридцатилетняя война в XVII веке унесла половину населения Германии и то ли 60, то ли 80 процентов — историки спорят — населения ее южной части. Папа римский даже временно разрешил многоженство, дабы восстановить народное поголовье. Усмирение Кромвелем Ирландии стоило ей 5/6 ее населения. От этого удара Ирландия не оправилась уже никогда. Что касается России, она на своей территории почти семь веков между Батыем и Лениным подобных кровопусканий не знала и с такой необузанной свирепостью нравов знакома не была.

Сожалею, но придется сказать неприятную вещь: история западной цивилизации не настраивает на громадный оптимизм — настолько кровопролитной и зверской была ее практика. И не только в далеком прошлом — в ХХ веке тоже. По размаху кровопусканий и зверств ХХ век превзошел любое прошлое. По большому счету, нет гарантий, что эта цивилизация не вернется к привычной для себя практике. Это гораздо, гораздо более серьезный вопрос, чем привыкли думать наши западолюбивые земляки. Зная то, что мы знаем о западной цивилизации, трудно не констатировать: ее самолюбование, при всей его привычности, выглядит бесконечно странным.