Любознательный бес, которого всякое безудержное воображение создало бы более или менее удачно, если бы Лесаж не завоевал первенства своим шедевром – Асмодей, поднимающий кровли домов, чтобы заглянуть внутрь, – увидел бы занимательное зрелище, если бы в ту минуту, когда Дебрэ производил свои подсчеты, он снял крышу скромного дома на улице Сен-Жермен-де-Пре.
Над той комнатой, где Дебрэ поделил с г-жой Данглар два с половиной миллиона, была другая комната, обитатели которой тоже нам знакомы и заслуживают нашего внимания.
В этой комнате находились Мерседес и Альбер.
Мерседес сильно изменилась за последние дни; не потому, чтобы во времена своего богатства она окружала себя кичливой пышностью и стала неузнаваема, как только приняла более скромный облик; и не потому, чтобы она дошла до такой бедности, когда приходится облекаться в наряд нищеты; нет, Мерседес изменилась потому, что взгляд ее померк и губы больше не улыбались, потому что неотступная гнетущая мысль владела ее некогда столь живым умом и лишала ее речь былого блеска.
Не бедность притупила ум Мерседес; не потому, что она была малодушна, тяготила ее эта бедность. Покинув привычную сферу, Мерседес затерялась в чуждой среде, как человек, который, выйдя из ярко освещенной залы, вдруг попадает во мрак. Она казалась королевой, которая переселилась из дворца в хижину и не узнает самое себя, глядя на тюфяк, заменяющий ей пышное ложе, и на глиняный кувшин, который сама должна ставить на стол.
Прекрасная каталанка, или, если угодно, благородная графиня, утратила свой гордый взгляд и прелестную улыбку, потому что видела вокруг только унылые предметы: стены, оклеенные серыми обоями, которые обычно предпочитают расчетливые хозяева, как наименее маркие; голый каменный пол; аляповатую мебель, режущую глаз своей убогой роскошью; словом – все то, что оскорбляет взор, привыкший к изяществу и гармонии.
Госпожа де Морсер жила здесь с тех пор, как покинула свой дом; у нее кружилась голова от этой вечной тишины, как у путника, подошедшего к краю пропасти; она заметила, что Альбер то и дело украдкой смотрит на нее, стараясь прочесть ее мысли, и научилась улыбаться одними губами, и эта застывшая улыбка, не озаренная нежным сиянием глаз, походила на отраженный свет, лишенный живительного тепла.
Альбер тоже был подавлен и смущен; его тяготили остатки роскоши, которые мешали ему освоиться с его новым положением; он хотел бы выйти из дому без перчаток, но его руки были слишком белы; он хотел бы ходить пешком, но его башмаки слишком ярко блестели.
И все же эти два благородных и умных существа, неразрывно связанные узами материнской и сыновней любви, понимали друг друга без слов и могли обойтись без околичностей, неизбежных даже между близкими друзьями, когда речь идет о материальной основе нашей жизни.
Словом, Альбер мог сказать своей матери, не испугав ее:
– Матушка, у нас больше нет денег.
Мерседес никогда не знала подлинной нищеты; в молодости она часто называла себя бедной; но это не одно и то же; нужда и нищета – синонимы, между которыми целая пропасть.
В Каталанах Мерседес нуждалась в очень многом, но очень многое у нее было. Сети были целы – рыба ловилась; а ловилась рыба – были нитки, чтобы чинить сети.
Когда нет близких, а есть только любовь, которая никак не касается житейских мелочей, думаешь только о себе и отвечаешь только за себя.
Тем немногим, что у нее было, Мерседес делилась щедро со всеми, теперь у нее не было ничего, а приходилось думать о двоих.
Близилась зима; у графини де Морсер калорифер с сотнями труб согревал дом от передней до будуара; теперь Мерседес нечем было развести огонь в этой неуютной и уже холодной комнате; ее покои утопали в редкостных цветах, ценившихся на вес золота, – а теперь у нее не было даже самого жалкого цветочка.
Но у нее был сын…
Пафос отречения, быть может, чрезмерный, до сих пор возвышал их над прозой жизни.
Пафос – это почти экзальтация; а экзальтация возносит душу над всем земным.
Но экзальтация первого порыва угасла, и мало-помалу пришлось спуститься из страны грез в мир действительности.
После многих бесед об идеальном настало время поговорить о житейском.
– Матушка, – говорил Альбер в ту самую минуту, когда г-жа Данглар спускалась по лестнице, – подсчитаем наши средства, я должен знать итог, чтобы составить план действий.
– Итог: нуль, – сказала Мерседес с горькой улыбкой.
– Нет, матушка. Итог – три тысячи франков, и на эти три тысячи я намерен прекрасно устроиться.
– Дитя! – вздохнула Мерседес.
– Дорогая матушка, – сказал Альбер, – к сожалению, я истратил достаточно ваших денег, чтобы знать им цену. Три тысячи франков – это колоссальная сумма, и я построил на ней волшебное здание вечного благополучия.
– Ты шутишь, мой друг. И разве мы принимаем эти три тысячи франков? – спросила Мерседес, краснея.
– Но ведь это уже решено, мне кажется, – сказал Альбер твердо, – мы их принимаем, тем более что у нас их нет, потому что, как вам известно, они зарыты в саду маленького дома на Мельянских аллеях в Марселе. На двести франков мы с вами поедем в Марсель.
– На двести франков! – сказала Мерседес. – Что ты говоришь, Альбер!
– Да, я навел справки и на почтовой станции, и в пароходной конторе и произвел подсчет. Вы заказываете себе место до Шалона в почтовой карете; видите, матушка, вы будете путешествовать, как королева.
Альбер взял перо и написал:
Карета………………………………………………… 35… фр.
Пароход от Шалона до Лиона………………… 36… фр.
Пароход от Лиона до Авиньона……………… 16… фр.
От Авиньона до Марселя………………………… 37… фр.
Дорожные расходы……………………………… 50… фр.
Итого………………………………………………… 114… фр.
– Положим, сто двадцать, – добавил Альбер, улыбаясь. – Какой я щедрый, правда, матушка?
– А ты, бедный мальчик?
– Я? Вы же видите, я оставил себе восемьдесят франков. Молодой человек не нуждается в стольких удобствах; к тому же опытный путешественник.
– В собственной карете и с лакеем.
– Всеми способами, матушка.
– Хорошо, – сказала Мерседес, – но где взять двести франков?
– Вот они, а вот и еще двести. Я продал часы за сто франков и брелоки за триста. Подумайте только! Брелоки оказались втрое дороже часов. Старая история: излишества всегда стоят дороже всего! Теперь мы богаты: вместо ста четырнадцати франков, которые вам нужны на дорогу, у вас двести пятьдесят.
– Но здесь тоже нужно заплатить?
– Тридцать франков, но я их плачу из моих ста пятидесяти. Это решено. И так как мне, в сущности, нужно на дорогу только восемьдесят франков, то я просто утопаю в роскоши. Но это еще не все. Что вы на это скажете, матушка?
И Альбер вынул из записной книжечки с золотой застежкой – давняя прихоть, или, быть может, нежное воспоминание об одной из таинственных незнакомок под вуалью, что стучались у маленькой двери, – Альбер вынул из записной книжки тысячефранковый билет.
– Что это? – спросила Мерседес.
– Тысяча франков, матушка. Самая настоящая.
– Но откуда они у тебя?
– Выслушайте меня, матушка, и не волнуйтесь.
И Альбер, подойдя к матери, поцеловал ее в обе щеки, потом отстранился и поглядел на нее.
– Вы даже не знаете, матушка, какая вы красавица! – произнес он с глубоким чувством сыновней любви. – Вы самая прекрасная, самая благородная женщина на свете!
– Дорогой мальчик! – сказала Мерседес, тщетно стараясь удержать слезу, повисшую у нее на ресницах.
– Честное слово, вам оставалось только стать несчастной, чтобы моя любовь превратилась в обожание.
– Я не несчастна, пока у меня есть сын, – сказала Мерседес, – и не буду несчастной, пока он со мной.
– Да, – сказал Альбер, – но в том-то и дело. Вы помните, что мы решили?
– Разве мы решили что-нибудь? – спросила Мерседес.
– Да, мы решили, что вы поселитесь в Марселе, а я уеду в Африку, где вместо имени, от которого я отказался, я заслужу имя, которое я принял.