Изменить стиль страницы

– Правильно, Данглар, правильно, вы честный малый! Зато я уже позаботился о вас на случай, если бы этот бедный Дантес занял место капитана на «Фараоне».

– Как так?

– Да, я заранее спросил Дантеса, что он думает о вас и согласен ли оставить вас на прежнем месте; не знаю почему, но мне казалось, что между вами холодок.

– И что же он вам ответил?

– Что был такой случай – он не сказал, какой именно, – когда он действительно в чем-то провинился перед вами, но что он всегда готов доверять тому, кому доверяет его арматор.

– Притворщик! – прошептал Данглар.

– Бедный Дантес! – сказал Кадрусс. – Он был такой славный!

– Да, но пока что «Фараон» без капитана, – сказал Моррель.

– Раз мы выйдем в море не раньше чем через три месяца, – сказал Данглар, – то можно надеяться, что за это время Эдмона освободят.

– Конечно, но до тех пор?

– А до тех пор, господин Моррель, я к вашим услугам, – сказал Данглар. – Вы знаете, что я умею управлять кораблем не хуже любого капитана дальнего плавания; вам даже выгодно будет взять меня, потому что, когда Эдмон выйдет из тюрьмы, вам некого будет и благодарить. Он займет свое место, а я – свое, только и всего.

– Благодарю вас, Данглар, – сказал арматор, – это действительно выход. Итак, примите командование, я вас уполномочиваю, и наблюдайте за разгрузкой, дело не должно страдать, какое бы несчастье ни постигало отдельных людей.

– Будьте спокойны, господин Моррель; но нельзя ли будет хоть навестить бедного Эдмона?

– Я это сейчас узнаю; я попытаюсь увидеться с господином де Вильфором и замолвить ему словечко за арестованного. Знаю, что он отъявленный роялист, но хоть он роялист и королевский прокурор, однако ж все-таки человек, и притом, кажется, не злой.

– Нет, не злой, но я слышал, что он честолюбив, а это почти одно и то же.

– Словом, увидим, – сказал Моррель со вздохом. – Ступайте на борт, я скоро буду. – И он направился к зданию суда.

– Видишь, какой оборот принимает дело? – сказал Данглар Кадруссу. – Тебе все еще охота заступаться за Дантеса?

– Разумеется, нет, но все-таки ужасно, что шутка могла иметь такие последствия.

– Кто шутил? Не ты и не я, а Фернан. Ты же знаешь, что я бросил записку; кажется, даже разорвал ее.

– Нет, нет! – вскричал Кадрусс. – Я как сейчас вижу ее в углу беседки, измятую, скомканную, и очень желал бы, чтобы она была там, где я ее вижу!

– Что ж делать? Верно, Фернан поднял ее, переписал или велел переписать, а то, может быть, даже и не взял на себя этого труда… Боже мой! Что, если он послал мою же записку! Хорошо, что я изменил почерк.

– Так ты знал, что Дантес – заговорщик?

– Я ровно ничего не знал. Я тебе уже говорил, что хотел пошутить, и только. По-видимому, я, как арлекин, шутя, сказал правду.

– Все равно, – продолжал Кадрусс, – я дорого бы дал, чтобы всего этого не было или по крайней мере чтобы я не был в это дело замешан. Ты увидишь, оно принесет нам несчастье, Данглар.

– Если оно должно принести кому-нибудь несчастье, так только настоящему виновнику, а настоящий виновник – Фернан, а не мы. Какое несчастье может случиться с нами? Нам нужно только сидеть спокойно, ни слова не говорить, и гроза пройдет без грома.

– Аминь, – сказал Кадрусс, кивнув Данглару, и направился к Мельянским аллеям, качая головой и бормоча себе под нос, как делают сильно озабоченные люди.

«Так, – подумал Данглар, – дело принимает оборот, какой я предвидел; вот я капитан, пока на время, а если этот дурак Кадрусс сумеет молчать, то и навсегда. Остается только тот случай, если правосудие выпустит Дантеса из своих когтей… Но правосудие есть правосудие, – улыбнулся он, – я вполне на него могу положиться».

Он прыгнул в лодку и велел грести к «Фараону», где арматор, как мы помним, назначил ему свидание.

VI. Помощник королевского прокурора

В тот же самый день, в тот же самый час на улице Гран-Кур, против фонтана Медуз, в одном из старых аристократических домов, выстроенных архитектором Пюже, тоже праздновали обручение.

Но герои этого празднества были не простые люди, не матросы и солдаты, они принадлежали к высшему марсельскому обществу. Это были старые сановники, вышедшие в отставку при узурпаторе; военные, бежавшие из французской армии в армию Конде; молодые люди, которых родители – все еще не уверенные в их безопасности, хотя уже поставили за них по четыре или по пять рекрутов, – воспитали в ненависти к тому, кого пять лет изгнания должны были превратить в мученика, а пятнадцать лет Реставрации – в бога.

Все сидели за столом, и разговор кипел всеми страстями того времени, страстями особенно неистовыми и ожесточенными, потому что на юге Франции уже пятьсот лет политическая вражда усугубляется враждой религиозной.

Император, ставший королем острова Эльба, после того как он был властителем целого материка, и правящий населением в пять-шесть тысяч душ, после того как сто двадцать миллионов подданных на десяти языках кричали ему: «Да здравствует Наполеон!» – казался всем участникам пира человеком, навсегда потерянным для Франции и престола. Сановники вспоминали его политические ошибки, военные рассуждали о Москве и Лейпциге, женщины – о разводе с Жозефиной. Этому роялистскому сборищу, которое радовалось – не падению человека, а уничтожению принципа, – казалось, что для него начинается новая жизнь, что оно очнулось от мучительного кошмара.

Осанистый старик, с орденом св. Людовика на груди, встал и предложил своим гостям выпить за короля Людовика XVIII. То был маркиз де Сен-Меран.

Этот тост в честь гартвельского изгнанника и короля – умиротворителя Франции был встречен громкими кликами; по английскому обычаю, все подняли бокалы; женщины откололи свои букеты и усеяли ими скатерть. В этом едином порыве была почти поэзия.

– Они признали бы, – сказала маркиза де Сен-Меран, женщина с сухим взглядом, тонкими губами, аристократическими манерами, еще изящная, несмотря на свои пятьдесят лет, – они признали бы, будь они здесь, все эти революционеры, которые нас выгнали и которым мы даем спокойно злоумышлять против нас в наших старинных замках, купленных ими за кусок хлеба во времена Террора, – они признали бы, что истинное самоотвержение было на нашей стороне, потому что мы остались верны рушившейся монархии, а они, напротив, приветствовали восходившее солнце и наживали состояния, в то время как мы разорялись. Они признали бы, что наш король поистине был Людовик Возлюбленный, а их узурпатор всегда оставался Наполеоном Проклятым; правда, де Вильфор?

– Что прикажете, маркиза?.. Простите, я не слушал.

– Оставьте детей, маркиза, – сказал старик, предложивший тост. – Сегодня их помолвка, и им, конечно, не до политики.

– Простите, мама, – сказала молодая и красивая девушка, белокурая, с бархатными глазами, подернутыми влагой, – это я завладела господином де Вильфором. Господин де Вильфор, мама хочет говорить с вами.

– Я готов отвечать маркизе, если ей будет угодно повторить вопрос, которого я не расслышал, – сказал г-н де Вильфор.

– Я прощаю тебе, Рене, – сказала маркиза с нежной улыбкой, которую странно было видеть на этом холодном лице; но сердце женщины так уж создано, что, как бы ни было оно иссушено предрассудками и требованиями этикета, в нем всегда остается плодоносный и живой уголок, – тот, в который бог заключил материнскую любовь. – Я говорила, Вильфор, что у бонапартистов нет ни нашей веры, ни нашей преданности, ни нашего самоотвержения.

– Сударыня, у них есть одно качество, заменяющее все наши, – это фанатизм. Наполеон – Магомет Запада; для всех этих людей низкого происхождения, но необыкновенно честолюбивых он не только законодатель и владыка, но еще символ – символ равенства.

– Равенства! – воскликнула маркиза. – Наполеон – символ равенства? А что же тогда господин де Робеспьер? Мне кажется, вы похищаете его место и отдаете корсиканцу; казалось бы, довольно и одной узурпации.