8
Стоял уже февраль, когда Готтескнехт на большой перемене отвел Хольта в сторону.
— Что с вами? — спросил он. — Вы мне решительно не нравитесь! У меня нет оснований на вас жаловаться, но я в достаточной мере психолог, чтобы видеть: что-то с вами неладно!
Хольт молча пожал плечами.
— Мальчик! — сказал Готтескнехт. — У вас неприятности! Отведите душу! — И видя, что Хольт не склонен отвечать, продолжал настойчиво: — Я ваш учитель, а ведь я без стеснения рассказывал вам о своих трудностях.
— У вас это касалось идеологии, — возразил Хольт. — О таких вещах легче говорить.
— Убежден, что в конечном счете и у вас это связано с идеологией.
Хольт решительно замотал головой.
— Что же это? — Готтескнехт наморщил лоб. — Огорчения на романтической подкладке?
— Перестаньте! — огрызнулся Хольт. И вдруг его прорвало: — В том-то и дело, что ничего похожего! Никаких романов! Я познакомился с одной женщиной и не захотел понять, что она не подходит под мои привычные представления, что я ничтожество по сравнению с ней и что она настолько другой человек, что у меня это даже в голове не укладывается…
— Значит, от ворот поворот? Это вам полезно, Хольт, я за вас страшно рад!
— Я оскорбил ее! У меня это на душе уже много дней, и вот к какому я пришел выводу: то, что я это себе позволил, то, что я осмелился себе такое позволить, и после всего, что она для меня сделала, так неверно ее понял и не сумел оценить, это симптом болезни, которая меня гложет и которую я не умею определить… А главное, я не знаю, как теперь быть, потому что только эта женщина могла бы мне помочь.
Он замолчал.
— А что, если вам откровенно с ней поговорить? Попробуйте быть честным с собой! Знайте, Хольт, нет такой ошибки и такого заблуждения, которого нельзя было бы искупить — надо только захотеть.
— Я, было, позвонил ей, но она запретила мне ее беспокоить, говорит — бесполезно. Я достаточно ее знаю, чтобы понимать: раз она говорит — бесполезно, значит, бесполезно.
Они расхаживали по коридору взад и вперед. У Готтескнехта был озабоченный вид, он как-то сразу осунулся и постарел.
— А тогда погодите, пусть пройдет время. — Он схватил Хольта за руку. — То, что вы натворили, может принести вам пользу на всю жизнь, если вы серьезно отнесетесь к своему поступку, если доищетесь, как такое могло с вами произойти. Ищите причину в себе, Хольт! Не ищите виновников на стороне! Это-то и называется быть честным! Немногие способны на такую честность. Вы на нее способны, Хольт! Поймите, война расшатала вас еще до того, как вы успели выработать в себе моральные устои.
— Мораль! — воскликнул Хольт. — Каких вы еще требуете от меня устоев? Ведь мораль — это сделка, и если вам с детства не внушили это понятие, оно так и останется для вас пустым звуком. Теоретически я уже не первый день над ним бьюсь, но не становлюсь от этого ни на йоту моральнее. А с такой, простите, дешевкой, с какой миритесь вы, господин Готтескнехт, я низа что не примирюсь. Меня не привлекает ваш кантианский хлам. Я рад, что избавился от этих иллюзий. Звездное небо Канта надо мной и его нравственный закон во мне — простите, но меня от этого тошнит, я все же не Карола Бернгард! По-вашему, это честно, когда сука-похоть выпрашивает себе немного духа, раз уж ей отказано в мясе? По-моему, это лицемерие!
— Очень уж вы заносчивы, Хольт!
На что Хольт запальчиво:
— Нет, это неверно! Плохо же вы меня знаете! Просто я наконец научился не обманывать себя. Я себя не приукрашиваю. То, что вы называете моральной расшатанностью, можно было бы прикрыть каким-нибудь пустопорожним моральным понятием или звонкой фразой. Но ведь это же самообман! — Он прошел несколько шагов молча и добавил тише: — Во мне сидит демон, который сильнее пустозвонства о морали. Так что же, спасаться ложью, лицемерием и двоедушием? Может, меня мало чему научили мои ошибки, но одно я знаю твердо: не надо себя обманывать, рядиться в павлиньи перья, утешаться пышными фразами.
— Согласен, — возразил Готтескнехт. — Но будьте же последовательны: демон, которым вы козыряете, такая же фраза, такое же пустое понятие.
— Это образное выражение. Я имею в виду некую реальную силу, которая действует во мне и которую я еще затрудняюсь определить. Всего проще было бы назвать ее инстинктом разрушения, и вот вам уже ходкое мировоззрение — я мог бы даже опереться на известное имя. Но об этом не может быть и речи. Кто задал нам на уроке вопрос Бюхнера: «Что же это в нас лжет, ворует, убивает, распутничает?» И вы еще, словно врач из другой его пьесы, наклеиваете на меня ярлык: «Войцек — у него представления нет о морали!»[37] Но то, что я имею в виду, ничего общего не имеет с моралью. Это только так кажется на поверхностный взгляд! Аморальность лишь симптом. За этим кроется нечто другое. Кто знает, что во мне еще должно перебеситься! — Медленно, раздумчиво он продолжал: — Феттер — тот бесится с пистолетом в руке… Человек — дерьмо… Кусок дерьма… Пристрелить человека или сделать из него орудие наслаждения — по сути одно и тоже. Если б вы знали, Готтескнехт, как трудно мне порой дается жизнь!
— Знаю, — отвечал Готтескнехт негромко. — Вы ищете, Хольт! Я называюсь вашим учителем, но я не в силах вам помочь; мне неведом путь, которым вы идете, он ведет в новый мир, я могу только твердо в вас верить и болеть за вас душой, как я болею за наше отечество, за бедную, растерзанную Германию. Мы нищие, Хольт; у нас не осталось ничего, кроме нас самих, и если люди, подобные вам, не устоят в это трудное время, нас не спасет даже сила и энтузиазм Шнайдерайта. Хольт, вы обязаны выдержать! Не сдавайтесь же, не впадайте в уныние и не вздумайте попросту бежать к вашим гамбургским родственникам! — Он схватил Хольта за плечи. — Вы дали мне роман Бехера; держитесь же крепко его слов о том, что надо стать другим!
Зазвонили к началу уроков.
— Настанет день, — продолжал Готтескнехт, — когда вы сможете сказать той женщине, отчего вы ошиблись, и она вас выслушает и поймет. А до тех пор старайтесь, глядеть веселее, что это у вас за похоронный вид! Да и вообще у вас не хватает выдержки, нельзя же так раскисать!
Хольт остался один. Да, настанет день… На миг ему приоткрылось далекое будущее, когда он будет зрелым человеком, свободным от противоречий. Но свобода не придет сама собой, за нее надо бороться. Чтобы изжить в себе противоречия, надо и в самом деле стать другим — новым человеком.
После школы он написал Юдит несколько взволнованных строк.
Я знаю, что оскорбил Вас. Но умоляю, поверьте, я всегда Вас глубоко чтил и уважал. Это ужасное противоречие, я еще не в силах в нем разобраться. Но я постараюсь и уверен, что это мне удастся.
Он направил письмо в адрес завода, на имя фрау Арнольд.
Солнечный день в последних числах марта. После нескончаемой суровой зимы опять наступила весна, ранняя весна с цветущими подснежниками, с теплым благодатным ветром. Хольт сидел у себя и работал. Он услышал шаги на лестнице и взглянул на часы. Для Гундель еще рано, а отец на заводе. Должно быть, ослышался. Но тут ему почудилось, что кто-то на лестничной площадке дергает ручку двери в комнату Гундель, когда же Хольт оглянулся, кто-то шагнул через порог и быстро прикрыл дверь.
Христиан Феттер!
Хольт уставился на него, как на выходца с того света. Вид у Феттера был затравленный и растерзанный, его модное пальто и широкие брюки износились и обтрепались. Он низко нахлобучил шляпу. В детском лице не осталось ничего розового и детского, оно выражало животный страх. А тут он еще приложил к губам палец и зашептал:
— Никто не видел, как я вошел в дом. Ну, что ты на меня вылупился, я тебе правду говорю, никто меня не видел!
Застигнутый врасплох, Хольт не сразу вспомнил, что Феттера ищут, подозревают в убийстве! А Феттер, все еще не выпуская дверную ручку, продолжал шептать:
37
Г. Бюхнер, драма «Войцек» (1836).