Изменить стиль страницы

Швабра побледнел и замер, как идол, высеченный из камня.

Дождавшись, пока в коридоре окончательно стихли шаги, он медленно подошел к Мухомору, наклонился к его лицу и выдавил:

— Не-го-дяй!

Мухомор вскочил.

— Не смеете! — крикнул он. — Негодяй не тот, кто говорит правду. Я сказал правду.

Швабра провел рукой по вспотевшему лбу и отошел к окну. Стоял и долго смотрел на улицу, долго, пока не прозвенел звонок.

А на перемене уже вся гимназия знала, какую штуку выкинул Мухомор. Даже восьмиклассники приходили посмотреть на Володьку, солидно покачивали головами и говорили:

— Ах ты, четверопузый! (так звали четвероклассников). Маленький, рыженький, а такой занозистый.

Даже руку жали Володьке. Даже папирос предлагали. А Минаев, тот, что дразнил Акима, сказал:

— Потрясаешь незыблемые основы? Правильно!

Но больше всех ликовал Самоха.

— Идите вы к черту и слушать вас не хочу, — кричал он на тех, кто поступок Володьки считал нехорошим. А таких семь-восемь человек нашлось-таки в классе. — Идите вы ко всем свиньям! Нас гнут, давят, душат, а мы что? Молчать будем? Пусть Амоська на задних лапках ходит, а мы не желаем. Качать Мухомора!

— Качать! — подхватили Корягин, Медведь и другие, и Володька взлетел к потолку.

— Тише! Тише, окаянные! — волновался Самоха. — Не уроните моего Мухоморчика, а то я вам за него, знаете… Головы всем поотшибаю.

И Мухомор снова взлетел к потолку. Голубые глаза Самохи ласково следили за его полетами. Следили и искрились крепкой дружбой.

«ПОМНИ…» — СКАЗАЛ ОТЕЦ

Теперь в классе только и было разговоров, что о Швабре да о Мухоморе. Ждали грозы.

— Уж это, брат, тебе не простят, — предупреждали Мухомора товарищи.

— А ну вас, — отмахивался тот. Ему и так было неприятно ждать развязки, а тут еще все напоминали о ней.

А у Лобанова еще больше обострились ушки. Терзало его любопытство. Надо ведь все узнать, все выведать.

И выведал. Вертелся среди старшеклассников, подслушал разговор Акима с Попочкой, уловил две-три фразы, сказанные Элефантусом батюшке, все сложил, подытожил и сделал выводы.

А было все так; вечером попечитель собрал педагогический совет. Обсуждали там всякие дела, а среди всяких дел попечитель потребовал объяснения от Швабры по поводу злополучных параграфов. Швабра мялся, старался выгородить себя, клялся и извинялся, бледнел и краснел. Даже заикаться стал. А тут еще Элефантус воспользовался случаем и затрубил на всю комнату;

— М… Да… Странно… Гм!.. Кхе!..

Швабра был готов его съесть. Улучив момент, когда попечитель чем-то отвлекся, Швабра шепнул Элефантусу:

— Если вы не перестанете двусмысленно подкашливать, я расскажу, как вы проиграли на бильярде мундир. Нечего кашлять, когда у вас самих черт знает что в классе творится.

— Именно? — спросил Элефантус. — Именно, что?

И он с досады расстегнул жилет. Вдруг заметил — одна пуговица оторвалась, и из прорехи выглянула не совсем чистая сорочка. Попросил у батюшки булавку, но у батюшки ее не оказалось. Отвернулся к окну, сколол жилет скрепкой от тетради и вздохнул облегченно. Однако при разговоре с попечителем с ужасом вдруг почувствовал, что скрепка предательски расползается… Положил на живот руку и прикрыл злополучное место ладонью. Слушал попечителя и не понимал: мысль двоилась, больше думал о проклятой жилетке. А Швабра заметил, стоял и улыбался отвратительной улыбкой.

А теперь, когда попечитель добрался до Швабры и его параграфов, Элефантус буквально торжествовал.

— Гм… Хм… — только и слышалось в комнате. Попечитель и тот заметил и вопросительно посмотрел на директора. Директор ему осторожно на ухо:

— Привычка-с. Отдышка от полноты.

— Так как же? — возобновил попечитель разговор со Шваброй. — Пройдено у вас сорок девять параграфов, а вы в сообществе с классом преподносите мне тридцать седьмой. Для чего это?

И пошел, и пошел разносить.

— Главное, — сказал попечитель, — вы меня поставили в дурацкое положение. А затем меня, в высшей степени, интересует, что это за рыжий мальчик у вас в классе? Это же форменный бунтарь. Не оправдывая вас, я в то же время подчеркиваю, что этот рыженький явно заражен духом возмущения. Как назвать его поступок? Ясно как: это не что иное как проявление бунта, это дерзкий протест, это зародыш всяких вредных настроений. Это, несомненно, занесено извне, из рабочих кварталов, где, как вам известно, давно уже творятся всякие возмущения, доходящие до открытых стачек и неподчинения власти. Вы понимаете, чем это пахнет? Чей сын этот дерзкий субъект?

— Машиниста, — сказал Аполлон Августович. — Среди учебного года переведен в нашу гимназию, — добавил он виновато. — Каюсь, проявил слабость — принял.

— У вас история с Лиховым, с Лебедевым и его группой, и еще этот дерзкий мальчишка. Простите, господа, но…

Попечитель зашагал из угла в угол.

— Надо подтянуть, — остановился он против Аполлона Августовича, — и немного прошерстить гимназию, — закончил он свою мысль.

— Совершенно правильно изволили заметить, ваше превосходительство — поднялся батюшка. — Как ни прискорбно, а нужно признаться, что противохристианские идеи, как зараза, просачиваются в гимназию. Я всегда был сторонником того, чтобы низшее сословие обучалось в соответствующих школах, а не в гимназиях-с. Волка как не корми, ваше превосходительство, а он всегда в лес норовит.

Долго еще разговаривали на эту тему. В конце концов, попечитель обвел всех глазами и сказал:

— Вам, Афиноген Егорович, я все-таки делаю серьезное замечание за параграфы. Это некрасиво, если не сказать большего. А что касается политических настроений отдельных учеников, в частности этого рыженького сына смазчика, или, как его там… машиниста, что ли, то об этих вещах у меня с Аполлоном Августовичем будет особая беседа. Вас же всех, господа, прошу быть построже ко всем, даже малейшим, проявлениям вольнодумства. Всякие так называемые идеи вырывать с корнем! Никаких поблажек таким вещам. Воспитать молодых людей скромных, тихих, умеющих беспрекословно подчиняться начальству, уважающих авторитет власти, церковь, а главное — государя и его законы, — вот задача гимназии. Много рассуждающих, протестующих и тому подобных нам не надо. Таким молодым людям, если они не желают исправиться, нечего делать в гимназии. Ведь вы только подумайте, господа, выходит к кафедре этакий рыжий прыщ, смотрит на вас без тени какого-либо смущения и, изволите ли видеть, устраивает вам демонстрации и… что еще особенно опасно, пользуется моральной поддержкой почти большинства в классе. Вот этот рыженький, и еще я заметил на последней парте… Как его… Забыл фамилию…

— Самохин, — подсказал Аполлон Августович.

— Да, да, Самохин. Еще вот этот Самохин и ему подобные. Ведь они, понимаете ли, воздействуют на класс, а такие хорошие ученики, как…

— Амосов, — подсказал Швабра.

— Как Амосов, — продолжал попечитель, — они, не имея вашей достаточной поддержки, пасуют перед большинством. Все это надо учесть.

— Я Амосова очень поддерживаю, — сказал Швабра.

— Даже чересчур, — заметил Элефантус и так кашлянул, что из пепельницы выскочили окурки и неряшливо разлеглись на зеленом сукне…

Швабра хотел что-то возразить Элефантусу, но тут поднялся молчавший до сих пор математик Адриан Адрианович. Сегодня он был трезв, но от него все же сильно попахивало водкой. Зажав по привычке в кулак бороду, Адриан Адрианович сделал шаг вперед.

— Извиняюсь, — сказал он, — но мне кажется, что и отец Афанасий, и вы, ваше превосходительство, чересчур прямолинейны и недостаточно, э… как бы сказать… Впрочем, разрешите мне говорить просто. Я позволю себе спросить: школа, гимназия — это что?

— То есть? — подняв брови, в свою очередь, спросил попечитель. — Вы о чем?

— Я о детях. Дети — это дети, а не солдаты, а гимназия — не казарма. Если среди детей наблюдаются известного рода волнения, то причиною их мы сами. Мы слишком строги к ним, мы…