Изменить стиль страницы

Все же и от поездки в Геттинген ему пришлось отказаться. Почти месяц — до 18 апреля — тянул он с этим шестым отказом: так не хотелось откладывать до следующего лета дискуссию, ожидавшую его там. Точно он заранее знал, что ей суждено будет стать важным рубежом в истории квантовой физики — вступительным эпизодом к обещанной поре решающего успеха.

…Прежнюю форму он сполна обрел только в августе. Последним и лучшим лекарством были дюны и леса Ютландии — три недели пеших странствий с норвежским учеником Свеном Росселандом. Три недели праздности под летними небесами.

Пожалуй, это было ко благу, что цикл лекций Бора в Геттингене передвинулся на лето 1922 года.

За минувший год один мюнхенский студент успел повзрослеть как раз настолько, чтобы слушать профессора из Копенгагена с глубоким и строптивым пониманием. Годом раньше его учителю Арнольду Зоммерфельду просто еще не пришло бы в голову предложить юнцу отправиться вместе на «Боровский фестиваль». Бор читал третью лекцию, когда в задних рядах переполненной аудитории встал безвестный юноша и через головы старших ясным голосом произнес:

— С вашим последним утверждением трудно согласиться, господин профессор…

Юношу звали Вернер Гейзенберг. Он пребывал в том задолго длящемся возрасте, когда на вопрос собеседника «А сколько вам лет?» в счет пускают и половинки. Не ради точности — ради самоутверждения в мире взрослых. («Мне двадцать… с половиной!» — «С половиной? О это меняет дело!») Он нуждался в самоутверждении: жизнь уже ставила его перед разочарованиями и перед выбором.

Ему было четырнадцать, когда его отец — преподаватель греческого и византийской истории — в разгаре войны раненым вернулся с фронта домой. И ему было шестнадцать, когда для спасения семьи от жизни впроголодь его отправили батрачить в южную Баварию. Ему хотелось углубляться в Канта, и он взял с собой на ферму «Критику чистого разума», но вставать следовало в полчетвертого утра, а работать до десяти вечера, и отроческое сознание искушала скорее критика грязной действительности. Однако лучшей он не прозревал.

Ему еще надо было сдавать школьные экзамены, когда тотчас после конца войны началась в Баварии революция, и в апреле 19-го года на несколько недель возникла в Мюнхене Советская республика. Смысл происходившего от него укрылся — он был еще слишком семнадцатилетним.

Гейзенберг (историкам): Я все воспринимал как своего рода приключение. Нечто похожее на игру в разбойники.

Так — ничего особенно серьезного. Но все же я был там…

Любивший приключения, как все подростки, он, однако в герои не годился: испытанная упорядоченность дрянной жизни привлекала его законопослушное сознание больше, нежели риск неизвестного будущего. И он очутился на стороне охранителей уже доказавшего свою бесчеловечность правопорядка. Выбор сделали за него взрослые — отец другого мальчика, которого он натаскивал по математике, привел обоих в команду гимназистов-добровольцев. И они помогали карателям, наблюдая с крыш за отрядами восставших… Позже он с запоздалым раскаянием говорил Бору: «Моя совесть была нечиста…» И с запоздалой переоценкой утверждал: «Революционный критицизм против тогдашних правителей был абсолютно оправдан…»

За выбор взрослых дети ответственности не несут. Но в законопослушании отражается их душевный склад. Томиться запоздалым раскаянием Вернеру Гейзенбергу суждено было еще не раз. И тайно и явно.

…Девятнадцатилетний, ищущий себя, он даже физиком стал по выбору взрослых. Ему хотелось быть математиком. В 12-13 лет он легко овладел анализом бесконечно малых. Потом пытался доказать Великую теорему Ферма. Был высокого мнения о своих знаниях (без достаточного основания) и еще более высокого — о своих способностях (с достаточным основанием). И в первые же дни студенчества, осенью 20-го года, решил, что вполне созрел для участия в научных семинарах прославленного фон Линдеманна — того, кто теоретически показал невозможность квадратуры круга. Надо было только, чтобы с этим согласился сам Линдеманн. Однажды худенький светлоглазый юноша довольно смело перешагнул порог мрачноватого профессорского кабинета. Но его самоуверенность тотчас же сменилась подавленностью: он увидел на письменном столе небольшого черного пса, напомнившего ему рокового черного пуделя в комнате гетевского Фауста. Юноша был начитан и впечатлителен, а пес принялся отчаянно лаять. У юноши впереди была долгая жизнь, а истории Германии предстояло выпустить на волю черных псов пострашнее. И девятнадцатилетний Гейзенберг проходил тогда микроиспытание своей воли и сопротивляемости. И не выдержал даже тот символический экзамен:

«Я был так ошеломлен этой сценой, что начал заикаться… Линдеманн, седобородый старик с усталыми глазами, спросил, какие книги по математике удалось мне прочесть, и я назвал сочинение Германа Вейля «Пространство, время, материя». Маленькое лающее чудовище в этот момент замолчало, и Линдеманн смог закончить наш разговор фразой: «В таком случае вы окончательно потеряны для математики».

И он, «потерянный», вышел от старика, чувствуя, что лучше бы ему вправду ступить на другую стезю.

Так, без борьбы, простился он со своим первым выбором. А второй и счастливый — теоретическая физика! — принадлежал уже, в сущности, не ему. Его отец был старым другом Арнольда Зоммерфельда — это и решило дело.

…Невысокий коренастый человек с темными армейскими усами посмотрел на меня довольно сурово. Но едва он заговорил, как приоткрылась его великодушная доброжелательность…

— Вы сразу захотели слишком многого, — сказал Зоммерфельд. –…Я понимаю, вас пленили теория относительности и атомные проблемы. Но… овладеть этим несравненно труднее, чем вы, кажется, воображаете себе. Вы должны начать со скромного и терпеливого изучения традиционной физики.

Оттого, что на сей раз профессорский кабинет был залит ярким солнцем и ничто не подавляло воли, она попробовала распрямиться. И юноша возразил, что все-таки его гораздо больше интересуют философские идеи в новой физике, чем ее подробности. А Зоммерфельд в ответ мог только покачать головой:

— Вы должны помнить, что сказал Шиллер о Канте и его толкователях: «Когда короли принимаются строить, у возчиков прибавляется работы». Прежде всего любой из нас не более чем возчик…

Вот чего юный Гейзенберг не думал о себе наверняка! К счастью, когда при соприкосновении с внешним миром не возникало угроз, он обретал строптивость. Помышлявший, конечно, об участи короля, он, однако, сразу же внял по крайней мере одному из наставлений учителя: взялся за решение конкретной теоретической задачи. И скоро — той же осенью 20-го года — поразил Зоммерфельда своей бестрепетностью в обращении с физикой.

Задача относилась к проклятой проблеме аномального эффекта Зеемана. Зоммерфельд объяснил ему, что это такое, а заодно и теорию Бора. Дал экспериментальные данные и сказал, что надо построить подходящую схему возможной лестницы квантовых уровней энергии. Через неделю или две дело было сделано.

Я пришел с готовой схемой и утверждением, которое едва осмеливался произнести…

— Все получается, если использовать полуцелые квантовые числа.

Это звучало так же нелепо, как предложение нумеровать этажи дробями. Даже для Зоммерфельда с его любовью к игре в квантовые числа — ее называли в Мюнхене «атомистицизмом» — это было по тем временам слишком. Он воскликнул: «О квантовой теории нам только одно хорошо известно — числа в ней должны быть целыми. Половинки — это абсурд!» Студент-первокурсник чувствовал смущение, но отделался от него легко: «Я был совершеннейшим дилетантом и подумал: а почему бы не попробовать половинки…»

Однако к лету 22-го года — в свои двадцать с половинкой — он уже многое знал и понимал. И потому в июне пришел час, когда его первый учитель предложил ему нечто, чего профессора обычно не предлагают студентам.

Как-то, после долгого разговора о боровской теории атома, Зоммерфельд довольно неожиданно спросил меня: «А не хотели бы вы познакомиться с Нильсом Бором? Он будет читать в Геттингене цикл лекций. Я приглашен и мог бы взять вас с собой».