Изменить стиль страницы

Теперь я несколько изменю ход моего исследования, чтобы направить ваше внимание в сторону великого искусства. Мне кажется, Сервантес почувствовал, что движется по пути наименьшего сопротивления — и внезапно у нашей истории вырастает весьма необычная пара весьма необычных крыльев. Искусство умеет выходить за рамки разума. Я смею утверждать, что смех, неизбежно вызываемый плутовским сюжетом романа, погубил бы сам роман, не содержись в нем эпизодов и отрывков, которые мягко переносят или увлекают читателя в волшебный мир вечного искусства, не подвластного законам разума. Итак, во второй части книги, где-то в сороковой главе, Санчо наконец получает свой остров. В сорок второй и сорок третьей главах приводятся советы, преподанные Дон Кихотом своему оруженосцу накануне его вступления в должность. Дон Кихот прекрасно понимает, насколько Санчо ниже своего господина, однако оруженосцу благоволит судьба; ему же, господину, не только отказано в осуществлении главной его мечты — расколдовать Дульсинею, — с ним самим творится что-то неладное. Он познал страх. Познал горечь нищеты. Толстяк Санчо получает богатый остров, а положение тощего Дон Кихота остается тем же, что и в самом начале длинной и — если оглянуться — печальной и бессмысленной череды приключений. Главная, едва не единственная, цель наставлений, преподанных Дон Кихотом Санчо (как полагает тонкий испанский критик Мадариага), — подняться в собственных глазах, возвыситься над удачливым слугой.

Нужно помнить, что Дон Кихот — сам творец своей славы, единственный автор происходящих с ним чудес, и в глубине его души гнездится главный враг визионера: змей сомнения, свернувшееся кольцом осознание того, что его приключения — иллюзия. В тоне его наставлений, обращенных к Санчо, есть нечто, вызывающее в памяти образ старого, больного, безвестного, неудачливого поэта, который с пафосом поучает своего здорового, энергичного, незакомплексованного сына, как стать преуспевающим водопроводчиком или политиком. В сорок четвертой главе — которую я имел в виду, когда говорил об элементе художественной фантазии в книге, — Санчо уезжает, чтобы стать губернатором, а Дон Кихот остается один в жутком герцогском замке, который в отличие от его фантазий совершенно реален, в замке, где в каждой башне таятся острые когти, а в каждой амбразуре — клыки. Реальность отнимает у Дон Кихота его донкихотство: Санчо далеко, и Дон Кихот необыкновенно одинок. Неожиданно наступает глубокая пауза, временное затишье, воцаряется уныние. О, я знаю, Сервантес спешит сообщить читателю, грубому читателю: да, читатель, забавный толстяк-оруженосец, твой любимый клоун, отлучился, «<…> а пока узнай, что произошло в эту ночь с его хозяином, и если ты не покатишься со смеху, то, по крайности, как мартышка, оскалишь зубы, ибо приключения Дон Кихота таковы, что их можно почтить только удивлением или же смехом». Разумеется, читатель-антропоид скорее всего пропустит крайне важный отрывок, к которому я теперь подхожу, пропустит, чтобы быстрее перейти к так называемому уморительному, а в сущности отвратительному, грубому и глупому эпизоду с котами.

Санчо уехал, Дон Кихот остался один, и неожиданно его охватывает пронзительное чувство одиночества и тоски, нечто вроде беспричинной ностальгии. Он удаляется к себе в комнату, отказывается от услуг, запирает дверь и начинает раздеваться при свете двух восковых свечей. Дон Кихот остается один, но шторы на окне этой истории по обыкновению не задернуты, и сквозь оконный переплет мы различаем мерцающие ярко-зеленые чулки, которые он медленно стягивает и принимается рассматривать — точно так же, как в другой знаменитой истории, где гротеск и лирика слиты воедино, — в «Мертвых душах» Гоголя — мы видим светлое окно в ночи и блестящую кожу пары новых сапог, которыми не перестает восхищаться сонный постоялец.[9]

Но Дон-Кихотовы чулки отнюдь не новы. О горе, вздыхает рассказчик, созерцая спустившиеся петли на левом чулке, который сделался похож на оконную решетку. В подавленном настроении, с тяжелым сердцем и печальными мыслями о собственной бедности Дон Кихот отправляется спать. Только ли отсутствие Санчо и спустившиеся петли на чулках вызвали эту печаль — испанскую soledad, португальскую saudades, французскую angoisse, немецкую sehnsucht, русскую тоску? Мы задаемся вопросом — мы задаемся вопросом, не вызвана ли она более глубокими причинами? Давайте вспомним, что Санчо, его оруженосец, — это опора Дон-Кихотова безумия, оплот его иллюзий, и теперь Дон Кихоту невыносимо одиноко. Он задувает свечи, но ночь очень теплая, и ему не спится. Поднявшись с постели, Дон Кихот приоткрывает зарешеченное окно, выглядывает в залитый таинственным лунным светом сад, слышит женские голоса и различает голос Альтисидоры, горничной герцогини, совсем еще юной девушки, почти ребенка, которая, в соответствии с отвратительным по своей жестокости тайным планом, которому подчинены эта и последующие сцены, играет роль изнывающей от любви девицы, страстно влекомой к храбрейшему рыцарю Ламанчи.

Стоя у зарешеченного окна, Дон Кихот слышит нежные звуки арфы, от которых приходит в глубокое волнение. Его тоска, его одиночество растворяются в этой музыке, в до боли остром ощущении красоты. В глубине души он колеблется, смутное подозрение, что никакой Дульсинеи, возможно, нет, теперь становится более отчетливым благодаря контрасту с живой мелодией, с живым голосом; разумеется, этот живой голос обманывает его точно так же, как и мечта о Дульсинее, но он хотя бы принадлежит реальной девушке, и прехорошенькой, в отличие от неотесанной потаскухи Мариторнес из первой части. Дон Кихот глубоко взволнован, в этот миг ему припоминаются бесчисленные приключения в том же роде: с окнами, решетками и садами, с музыкой и объяснениями в любви — словом, со всем тем, о чем он читал в рыцарских романах, представляющихся ему теперь необыкновенно правдивыми; его мечты сливаются с реальностью, оплодотворяют ее. И голос юной Альтисидоры (с раскатистым «Р» Реальности), звучащий так близко, в саду, на миг затмевает в его сердце образ Дульсинеи Тобосской со всеми легковесными лепечущими «Л» лживой иллюзии. Но присущая Дон Кихоту скромность, его чистота и восхитительное целомудрие истинного странствующего рыцаря — все это оказывается сильнее его человеческих чувств, и, дослушав песню, он захлопывает окно и, удрученный еще более, «как если бы, — говорит Сервантес, — на него свалилось большое несчастье», отправляется спать, оставив сад светлякам и жалобному женскому пению, а богатый остров — румяному оруженосцу.

Это восхитительная сцена — одна из тех, что призывают в помощники воображение и предлагают больше, чем в них содержится на первый взгляд: костлявый тоскующий рыцарь, предающийся мечтам, брошенные на пол изумрудные чулки со спущенными петлями, зарешеченное окно, теперь захлопнутое, теплая испанская ночь, которая вот уже три века служит питательным раствором для романтических стихов и прозы на всех языках, и пятидесятилетний Дон Кихот, сражающийся с одним обманом с помощью другого — меланхоличный, несчастный, искушаемый, взволнованный мелодичными стонами крошки Альтисидоры.

Но вернемся в пыточную камеру. На следующий вечер Дон Кихот просит принести ему лютню и поет романс, который он сам предварительно сочинил, чтобы отпугнуть Альтисидору своей верностью Дульсинее, «как вдруг с галереи, находившейся прямо над его окном, спустилась веревка с бесчисленным множеством колокольчиков, а вслед за тем кто-то вытряхнул полный мешок котов, к хвостам которых также были привязаны маленькие колокольчики. Звон колокольчиков и мяуканье котов были до того оглушительны, что оторопели даже герцог с герцогиней, которые все это и затеяли, а Дон Кихот в испуге замер на месте; и нужно же было случиться так, что некоторые из этих котов пробрались через решетку в Дон-Кихотов покой и заметались туда-сюда, так что казалось, будто в комнату ворвался легион бесов. Коты опрокинули свечи, горевшие в комнате, и все носились и носились в поисках выхода; <…> Дон Кихот же вскочил, выхватил меч и стал наносить удары через решетку, громко восклицая:

вернуться

9

«<…> гостиница объялась непробудным сном; только в одном окошечке виден еще был свет, где жил какой-то приехавший из Рязани поручик, большой, по-видимому, охотник до сапогов, потому что заказал уже четыре пары и беспрестанно примеривал пятую. Несколько раз подходил он к постели, с тем чтобы их скинуть и лечь, но никак не мог: сапоги, точно, были хорошо сшиты, и долго еще поднимал он ногу и обсматривал бойко и на диво стачанный каблук». — Н. К. (Примеч. Наталии Кротовской.)