Изменить стиль страницы

«На одном из первых моих уроков я стал свидетелем следующих событий. Преподаватель, ученик известного специалиста по грамматике Сикара, демонстрировал представителю Французской академии выдающиеся возможности метода. Стоя за кафедрой, он диктовал текст — по-моему, это был отрывок из Гюго — на языке жестов. Учащиеся сидели в разных концах зала, так что они не могли заглядывать в тетради друг друга. Учеников было пятеро — четыре мальчика и одна необыкновенной красоты девочка. По мере того как он диктовал, ученики записывали «произносимый» им жестами текст на пяти языках, поскольку все они были различной национальности. Девочка писала на латыни, а мальчики — на французском, немецком, итальянском и английском. Представитель академии был просто ошарашен результатом. Он, разумеется, знал, что знаки изображают не буквы и слова, а понятия, и, если тебе понятно значение жеста, понятие это можно выразить средствами любого языка. Но что поразило его тогда — и меня не менее, чем его — это уровень языковой подготовки учеников, заметно превосходящий средний уровень во французских лицеях».

В Париже он также понял, что грамматика универсальна, что ее можно воспринимать как глазами, так и любым другим органом чувств:

«Преподаватели и учащиеся между собой использовали знаки изобразительные (огонь и лошадь — первые узнанные мною слова), знаки, передающие движение, указательные и произвольные. Множественное число обозначалось повторением основного знака, определенные формы отличались небольшим кивком пальца после слова, глаголы спрягались во всех временах французского с помощью различных знаков для настоящего времени… все эти премудрости я, конечно, узнал давно, когда учился читать, но теперь только глубоко понял их содержание, всеобщую связь, сокрушившую мои представления о мире. Я, например, понял, что на языке жестов даже могут возникать диалекты, а идиомы глухонемых — это тот универсальный язык, о котором человечество мечтало с незапамятных времен».

В Париже он прочитал свою первую молитву на языке жестов, Отче наш, вместе со школьным капелланом и ректором.

Он жил в интернате полгода, но и после этого поддерживал переписку со многими учителями, и школа навсегда осталась близка его сердцу.

В марте 1838 года он закончил обучение. Теперь он в совершенстве понимал язык глухонемых. Любовь по-прежнему составляла основное содержание его жизни — любовь к погибшей девушке, теперь уже не принадлежащей времени и пространству.

Его ждал другой материк, другая жизнь. На острове Марта Винъярд — об этом острове рассказал ему Барнабю Вильсон.

Постскриптум для фрекен Фогель

и других заинтересованных лиц

В древнеегипетской письменности любовь символизировал странный, состоящий из трех частей иероглиф: кирка, рот и мужская фигура с рукой, приложенной ко рту. Ранние египтологи задавали вопрос, не была ли для фараона любовь своего рода работой, требующей определенного инвентаря и терпения, как у садовника? Или, может быть, любовь вообще не существовала до того, как было сформулировано само это понятие? В шутку предполагали, что любовь у древних египтян помещалась в груди, и из боязни выпустить ее со случайным словом следовало прикрыть рот рукой.

Может быть, фрекен Фогель, в этих представлениях что-то и было — египтяне первыми поставили знак равенства между сердцем и любовью. «Мне сердце искушает голос брата» — эти слова поэт вложил в уста женщины. Любовь живет в сердце, а голос — это своего рода инвентарь, орудие, открывающее сердце. Терракотовые вазы и свитки папируса повествуют нам, как человек теряет сердце или как сердце разбивает неразделенная любовь, и боль эта нестерпима.

В конце жизни, когда Эркюль Барфусс завершил свое нескончаемое духовное путешествие, приведшее его в самые интеллектуальные салоны Америки, он написал письмо одному из своих внуков, защитившему как раз диссертацию по классическим языкам в Гарварде: «Иероглифическое письмо, как тебе известно, наиболее совершенное из всех видов письменности, поскольку в одном и тем же символе оно отражает и зрительный образ, и абстрактное понятие. Иероглифы — истинный алфавит глухих».

В своих записных книжках он замечает, что впервые болезнь, как метафора любви, возникает в «Песне песней»: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви», — восклицает царь Соломон. И тема эта красной нитью проходит через века любовной поэзии. Вместе с мыслями Платона она составляет основу нашего восприятия любовной страсти.

В «Симпозионе» Платон рассказывает такую историю о происхождении любви:

В древности не было ни мужчин, ни женщин, а некий сплав того и другого: два лица, четыре руки и четыре ноги, и так далее. Они были соединены спина к спине, поэтому могли передвигаться как вперед, так и назад. Некоторые состояли из двух мужских половин, другие — из двух женских, но большинство было наполовину мужчиной, наполовину женщиной. Эти древние четвероногие люди, рассказывает Платон, настолько стремились к власти, что представляли угрозу для богов. И тогда Зевс решил разделить их пополам, чтобы таким образом уменьшить их силу. Так появились мужчины и женщины.

Но, отделенные друг от друга, половинки жаждали воссоединения. Так объясняет Платон, а вслед за ним и Бэйрфут, феномен любви: жажда срастания.

«Каждый из нас всего лишь половина человеческого существа, — пишет он, — простое наслаждение любовным актом не объясняет силы чувств любящих. Любовь — это поиск утраченной половины, вечное стремление слияния с нею».

Для нашего предка, фрекен Фогель, это утверждение было истиной, сравнимой разве что с фундаментальными законами природы: в последний год жизни в Европе он услышал голос Генриетты Фогель, и этот момент стал поворотным пунктом в его жизни. Убеждение, что любовь продолжается и после смерти, изменило его в корне. Ненависть и жажда мести исчезли в одну ночь, как и его безграничное горе по невосполнимой утрате.

Мой отец, Джон Бэйрфут, много раз рассказывал мне эту историю на языке жестов. Движениями рук, обозначавшими любовь — ладони, мягко прижатые к сердцу, и вечность — правый указательный палец выписывает направленную вправо же горизонтальную спираль, он объяснил мне, что Бэйрфут был совершенно убежден, что встретится с нею за пределами земной жизни. Ничто не могло поколебать его в этой вере, и до самой смерти он считал, что любовь так же неуничтожима, как материя. «Как материя преобразуется в энергию, — замечал он, — и энергия в материю, так и любовь, неподвластная тлену, продолжает свой путь в вечности».

Эркюль никогда не объяснял случившееся с ним в Вене ничем иным, кроме того, что у любви достаточно силы, чтобы победить смерть. Но убеждение, что он все равно увидится с Генриеттой, отнюдь не лишило смысла его земную жизнь — наоборот, он жил так, как будто каждый год был последним.

В Вене, одновременно с поворотным пунктом в его жизни, пришло и решение покинуть Европу. В марте 1838 года он отплыл пароходом из Кале в Ливерпуль, где через бельгийского маклера заказал билет в Нью-Йорк. Билет третьего класса на красавицу «Святая Мария» стоил тринадцать фунтов, включая питание. Как и многие эмигранты в Америку, в ожидании отплытия он переночевал в отеле «Дюк».

Вечером двадцать четвертого апреля на причале отслужили последнюю мессу, и на рассвете следующего дня корабль снялся с якоря. С верхней палубы Эркюль смотрел на английский портовый город, последнее впечатление о старом свете для миллионов людей, пока корабль, увлекаемый попутным ветром, не скрылся в тумане ирландского моря.

Это было за год до того, как первый колесный трансатлантический пароход, «Великий запад», установил рекорд скорости — он пересек Атлантику за пятнадцать суток, до того как Сэмюель Гунар основал регулярное пассажирское сообщение между Англией и Соединенными Штатами, до эпохи массовой иммиграции несколько десятилетий спустя, когда пароходства Аймен, Доминион, Националь и Уайт Стар жестоко конкурировали за право взять на борт миллионы европейцев, сжигающих за собой мосты, чтобы начать новую жизнь в «Стране возможностей».