«Я увидел и понял, и от этого распустится цветок доброты».
Есть ли что-нибудь постоянное?
Дом стоял на холме, выходя окнами на главную дорогу, а за дорогой виднелось унылое серое море, которое никогда, казалось, не было оживленным. Оно не было подобно морю в других частях мира: синее, беспокойное, огромное, а было всегда то ли коричневым, то ли серым, и горизонт казался так близко. Каждый ощущал удовольствие от его присутствия там, так как обычно от моря дул прохладный бриз, когда солнце садилось. В редких случаях там не было и дуновения ветерка, а только удушливо жарко. Запах смолы шел от дороги, наряду с выхлопными газами непрерывно движущегося транспорта.
Ниже дома был маленький сад с множеством цветов, он вызывал восхищение у прохожих. С нависающих кустарников желтые цветы ниспадали на обочину, и иногда пешеход, бывало, наклонялся, чтобы подобрать упавший бутон. Дети прошли мимо со своими нянями, но большинству из них не позволяли подбирать цветы, дорога была грязной, а они не должны прикасаться к грязным вещам!
Недалеко от того места, у пруда, стоял храм, а вокруг были скамейки. Люди всегда сидели на них и на кирпичных ступеньках, ведущих к воде. От открытой площадки у края пруда четыре или пять ступенек вели в храм. Храм, ступеньки и открытая площадка содержались в чистоте, и прежде, чем войти туда люди снимали обувь. Каждый прихожанин звонил в колокольчик, который свисал с крыши, клал цветы около идола, сжимал руки в молитве и уходил. Там было довольно тихо, и хотя вы могли видеть уличное движение, шум не доносился на таком расстоянии.
Каждый вечер, после захода солнца, приходил молодой человек и садился около входа в святыню. Свежевымытый и надевший чистую одежду, он выглядел хорошо образованным и был, вероятно, каким-нибудь офисным работником. Скрестив ноги, он сидел так в течение часа или более с прямой спиной и закрытыми глазами. В правой руке, прикрытой рукавом, он держал четки. Пальцы перебирали бусинки, а губы произносили слова молитвы, ни один мускул не дрогнул на его лице. Так он будет сидеть, потерянный для мира, пока не станет совсем темно.
Около входа в храм всегда находились один или два торговца, продающих орехи, цветы и кокосы. Однажды вечером трое молодых людей вошли и сели там. Всем им, казалось, было за двадцать.
Внезапно один из них встал и начал танцевать, в то время как другой выбивал ритм на жестяной банке. На нем были только майка и набедренная повязка. Он танцевал с необычайным проворством, двигая бедрами и руками с легким изяществом. Он, должно быть, наблюдал не только индийские танцы, но также и танцы, проходившие в фешенебельном клубе поблизости. К тому времени собралась приличная толпа людей, которые поддержали его. Но он не нуждался ни в чьей поддержке, и танец был довольно неумелым. Все это время человек, нашептывающий молитвы, сидел там неподвижно, лишь губы и пальцы едва заметно шевелились. Маленький пруд около храма отражал свет звезд.
Мы были в маленькой, голой комнате с видом на шумную улицу. На полу лежала циновка, и все расселись на ней. Через открытое окно можно было заметить единственное пальмовое дерево, на которое взгромоздился коршун со свирепыми глазами и острым, загнутым клювом. В группе, которая пришла, было трое мужчин и две женщины. Женщины сидели напротив мужчин, и молчали. Но они внимательно слушали, а взгляд их излучал понимание, и едва уловимая улыбка была на их губах. Они были довольно молоды, окончили колледж, а теперь каждый из них имел профессию и работу. Будучи друзьями и называя друг друга по именам, они очевидно вместе обсуждали очень многие вещи. Один из мужчин вероятно в душе считал себя художником, и именно он начал.
«Я всегда думал, — сказал он, — что очень немного художников по-настоящему творческие люди. Некоторые из них знают, как обращаться с красками и кистью. Они изучили композицию и стали мастерами деталей. Они знают в совершенстве анатомию и удивительно способны на холсте. Одаренные способностями и техникой и движимые глубоким творческим импульсом, они рисуют. Но через какое-то время они становятся известными и признанными, а затем с ними что-то случается: деньги и лесть, вероятно. Творческое видение проходит, но они все еще имеют превосходную технику, и всю оставшуюся часть жизни манипулируют ею. Теперь это чистая абстракция, двуличные женщины, военная сцена с несколькими линиями, пространство и точки. Тот период проходит, и начинается новый период: они становятся скульпторами, гончарами, строителями церквей и так далее. Но внутренняя слава потеряна, и они знают только внешний романтический ореол. Я не художник, я даже не знаю, как держать кисть, но меня преследует ощущение, что есть кое-что чрезвычайно существенное, чего всем нам не хватает».
«Я адвокат, — сказал следующий, — но адвокатская практика для меня лишь средство для существования. Я знаю, что это гнилое дело, приходится делать так много грязного, чтобы делать успехи, и я завтра же отказался, если бы не мои ответственность за семью и собственный страх, который является большим бременем, чем ответственность. С детства меня влекло к религии. Я чуть не стал саньясином, и даже теперь я пытаюсь медитировать каждое утро. Совершенно определенно я чувствую, что мир слишком велик для нас. Я ни счастлив, ни несчастлив, я только существую. Но несмотря на все это, есть глубокая тоска и ожидание чего-то большего, чем это далкое существование. Что бы оно ни было, я чувствую — оно там, но моя воля, кажется, слишком слаба и неэффективна, чтобы прорваться сквозь обыденность, в которой я живу. Я пробовал уходить, но мне приходилось возвращаться из-за семьи, ну и всего остального. Внутри я разрываюсь по двум направлениям. Я мог бы сбежать от этого противоречия, забывшись в догмах и ритуалах какой-нибудь церкви или храма, но все это кажется настолько глупым и инфантильным. Просто светские приличия с их безнравственной моралью ничего для меня не значат. Я уважаем за адвокатскую практику, и мог бы продвигаться по служебной лестнице, но это даже большее бегство, чем храм или церковь. Я изучил книги и лицемерное учение коммунизма, его шовинистическая чушь — это ужасно. Всюду, куда бы я ни шел: домой, в суд, на прогулку в уединении, — эта внутренняя агония продолжается во мне, подобно болезни, от которой нет лекарства. Я пришел сюда с моими друзьями не для того, чтобы найти лекарство, потому что я читал то, что вы говорите о таких вещах, а по возможности понять эту внутреннюю лихорадку».
«Когда я был мальчишкой, я всегда хотел быть доктором, — сказал третий, — и вот теперь я доктор. Я могу и действительно зарабатываю достаточно много денег, вероятно, мог бы зарабатывать и больше, но для чего? Я стараюсь быть очень добросовестным с моими пациентами, ну вы знаете, как это. Я лечу хорошо обеспеченных, но также имею пациентов без гроша, и их так много, что даже если я мог бы лечить тысячу в день, их было бы еще больше. Я не могу им посвящать все свое время, так что я принимаю богатых по утрам, а бедных после обеда и иногда до глубокой ночи. И с таким огромным объемом работы, действительно, имеешь тенденцию становиться черствым. Я стараюсь уделять внимание бедным также, как и обеспеченным людям, но обнаруживаю, что становлюсь менее сочувствующим и теряю ту чувствительность, которая так необходима для практикующего врача-медика. Я использую все нужные слова и умею найти подход к больному, но внутри я высыхаю. Пациенты могут не знать этого, но мне это все слишком хорошо известно. Одно время я любил своих пациентов, особенно ужасно бедных. Я действительно сочувствовал им из-за всей их грязи и болезней. Но с годами я терял сочувствие, мое сердце становится черствым, моя симпатия увядает. Я ушел на какое-то время в надежде, что полная смена обстановки и отдых разожгут пламя вновь, но это не помогло. Просто там нет огня, и у меня есть просто мертвый пепел памяти. Я проявляю внимание к моим пациентам, но в моем сердце нет любви. Мне стало хорошо после того, как я вам все рассказал, но это лишь облегчение, это не настоящее. А может ли настоящее когда-либо быть найдено?»