— А ты чего?

— Да так. — Степа оглянулся. Девушка тихонько сидела на своем месте. — Да это же Люба. Самодеятельная артистка. — Смущенно помолчал и добавил: — Работает официанткой в столовке. Давай лучше закурим, весь вечер не куря, даже губы опухли.

И в самом деле, когда он прикуривал, Роман увидел его необыкновенно красные и как бы припухшие губы.

— Что вы сейчас репетируете? — спросил Роман.

— Мировая пьеса! «Проделки Скапена», сочинение Мольера. Волосы у него, как у бабы, завиты. Мода такая была — парики на себя цеплять. А руководит всем делом у нас настоящий актер, Кузьма Ильич Кабанов.

Роман сказал, что актера он знает и очень уважает.

— Его тут все уважают, — подтвердил Степа и спросил: — Ты Женьку, счетовода из стройконторы, знаешь?

— Знаю немного.

— Мы его проработать на ячейке хотим.

— За что?

— За бузу. Он в кружке у нас бузит. Актер начал ему указывать, как переживать да как слова говорить. А Женька ему: «Вы меня не можете учить, вы политический младенец и диалектики не понимаете». В общем, буза. Так ты приходи завтра в шесть. Сами-то мы этого Женьку не обработаем. Грамотный, собака. Всякие слова знает.

И снова Роман в одиночестве шагает по темной улице поселка. Солнце скрылось. Слышно, как шумит вода у плотины. И доносится из парка горьковатый винный запах набухших почек и молодой травы.

Только во втором часу ночи пришел он домой. Баба Земскова, большая и неповоротливая, как медведица, встретила его. Он просто подошел к своему столу: письма не было.

— Не ищи, не пишет твоя краля. Видно, краше нашла.

Раздеваясь, он спросил:

— Что нового?

— Приходила эта, инженерша.

— Зачем?

— А кто ее знает? Это у тебя нужно спросить. Пришла, повертелась, посидела вот тут, у столика. Подождала да ни с чем и ушла. Смотри, не польстись на чужое-то. Женщина молодая, красивая, закрутит, и не заметишь как. А этого не надо…

Он устало лег на кушетку. Старуха внесла лампу. Когда она открывала дверь, было слышно, как на кухне гудел в жестяную трубу разгоревшийся самовар. Поставив лампу на стол, баба Земскова заботливо смела крошки со стола в ладонь и пригрозила:

— Опять по ночам пропадаешь. Проломят башку-то.

— Я сам любому проломлю, — угрожающе засмеялся Роман, думая о своем одиночестве.

Баба Земскова недоверчиво посмотрела на него, удивляясь внезапной вспыльчивости Романа, всегда такого уравновешенного.

— Характер-то у тебя отцовский. Он тоже так: молчит-молчит, да как сказанет! Зря горяч был.

Только теперь стала вполне ощутимой усталость. Он лежал, закрыв глаза.

— Ишь, разомлел. Вставай-ка, поешь да спать. А то опять затрещит этот, — сурово покосилась на телефонный аппарат, висящий на бревенчатой стене.

Она ненавидела этот аппарат за его злой и всегда требовательный звон, который нарушал покой, отрывая от еды и поднимая с постели в любое время ночи. Она недолго терпела такое надругательство и, как только освоилась, в отсутствие Романа покрутила ручку, не без страха приложила трубку к уху.

— Коммутатор, — ответил звонкий девичий голос.

Тогда баба Земскова, осмелев, попросила:

— Слышь, девонька, ты полегче трезвонь-то.

— Что это? Откуда? Коммутатор слушает, — бестолково затараторила девица.

— Не видишь, что ли? Откуда? Оттуда… — рассердилась старуха. — Говорю, из квартиры. Когда люди спят, так вы полегче болтайте-то.

Не поняв ничего, телефонистка дала несколько резких звонков, совсем оглушив старуху. Та плюнула и решила домашними мерами утихомирить телефон. «Погоди, нечистая твоя душа, я тебя успокою». Выждав, когда уснет Роман, баба Земскова плотно закрыла аппарат подушкой, подперев ее ухватом. Телефон молчал всю ночь, старуха радовалась, что перехитрила его.

Но Роман скоро все обнаружил:

— Ты пойми, Наталья Федоровна, меня вызвать могут по самым важным делам. Мало ли что бывает.

Старуха смирилась, и все пошло по-старому. Она ненавидела телефон, обзывала его самыми обидными кличками и все думала, как бы хоть немного утихомирить его, чтобы звонил только в особо важных случаях.

Как-то раз зашел Степан Шмельков. Старуха зазвала его в комнату и доверила ему свои заботы:

— Ты бы ему глотку малость прижал, а то как ударит, так от звона этого вся изба трясется. Ну, ровно страшный суд начинается.

Степа взялся уладить дело, он попросил у старухи отвертку, что-то покрутил и позвонил. Вместо яростного звонка раздался треск, ясно слышный, но уже не угрожающий покою.

Боев уснул так крепко, что Наталья Федоровна не сразу решилась его разбудить. Стояла и раздумывала, как быть. Уснул голодный, но уж очень хорошо спит. А в это время раздалось змеиное шипение телефона. Наталья Федоровна уверенно взяла трубку. Чей-то далекий голос доложил:

— Это Крутилин говорит. Слышишь, Роман, я сейчас поля объехал. Утром хотим сеять. Как ты думаешь?

— Очень хорошо, — прохрипела баба Земскова, прикрывая большой ладонью трубку и рот. — Одобряю, можешь сеять. — Она оглянулась на спящего Романа и воровато добавила: — С высоким качеством…

И осторожно повесила трубку.

4

Актер и в самом деле приходил к Стогову, но не жаловаться и не разрешать мучивший его вопрос: имеет ли он право, не зная диалектики, руководить кружком? Нет, у него было совсем другое и совершенно практическое дело: ему надо было немедленно съездить в город за костюмами для будущего спектакля.

Стогов пообещал помочь и сам спросил про счетовода Женьку, который обвинил актера в непонимании диалектики. Об этом он слышал от Боева. Спросил в шутку, не придавая конфликту никакого серьезного значения, но тут же пожалел, что спросил.

— Чепуха, — ответил актер, и лицо его начало медленно наливаться кровью. — Мальчишка. Позер. Он сам в диалектике ни черта, извиняюсь, не разбирается.

Стогов, желая на этом покончить, проговорил:

— Ну и хорошо. А я было подумал…

Но актера уже понесло:

— Диалектика! — гремел он. — С нас не спрашивали диалектику, когда мы на уральский фронт добровольно, всей труппой пошли.

— Это и есть диалектика, — улыбнулся Стогов, но актер его не услышал.

— Ранение там получил, — трагически продолжал он. — Наш театр разъезжал по линии фронта. Пули и казачьи клинки не страшили нас. Мы ставили Шекспира, а под пестрым тряпьем костюмов у каждого наган. А как играли! Никогда прежде мне не приходилось испытывать такой восторг, такой подъем… Зато, скажу я вам, как принимала нас публика. Бойцы, оборванные, полуголодные, сидят, забывая обо всем. В Гурьеве мне даже венок поднесли. Лавровый. Понимаете, наскочили на склеп, там венок. Захватили с собой, а потом поднесли… Я вам, если пожелаете, покажу. Верно, венок рассыпался, но лента осталась. Очень любопытно: розовая, полинявшая. А на ней славянской вязью: «Покойся с миром. От гурьевского дворянства». На обороте бойцы химическим карандашом написали: «Да здравствует искусство! Бей белую казару!» Диалектика!

— Несомненно, — согласился Стогов. — Я обязательно приеду посмотрю. А эту ленту вы берегите. Это для музея.

— Венок истлел, — продолжал актер, — осталась нетленная слава и желание служить трудовому народу. Объявили коллективизацию, и я первый в нашем театре вызвался ехать в деревню. Учителя поехали, актеры. Разве я мог остаться в стороне? Русская интеллигенция всегда была с народом. Мой дед был крепостной музыкант, отец — наемный лакей у здешнего барина, я выбился в актеры, и это до революции всегда мне ставилось в вину. Актер из мужиков, лакейский сын — и так предан сцене. Какое оскорбление искусства!

Стогов уже не жалел о потраченном времени, разговор становился интересным.

— Ну вот и действуйте, — проговорил он. — А поставите Мольера отлично, тогда легче будет толковать о диалектике. Штука эта нехитрая для того, кто умеет работать и хочет работать. А счетовода этого я сам проэкзаменую. Вы говорите, он дурак?

— Дурак? Да нет же. Просто молодой еще. Он талантливый.