У него больше не было при себе ни денег, ни оружия. Они с Тео, казалось, поменялись ролями: теперь Патрику предстояло спать в вонючих трактирах, голодать, прятаться, спасая свою жизнь. Песнь для Оттона, едва начавшая складываться, уже никогда не будет написана…

Поэту вдруг дерзко подумалось, что он мог бы прокрасться в кабинет и взять там отложенную сумму, чтобы можно было уехать к Джеле. Но в доме наверняка остался кто-то из незнакомцев, который, уж конечно, более опытен в искусстве нападения и слежки, чем разгильдяй Хуго. К тому же, Тео вряд ли успел уйти далеко. Если они вздумают расширить круг своих поисков, то наткнутся на него. Страх, какого он не знал прежде, даже после того проигранного боя, рядом с телами погибших братьев, казалось, примораживал сердце к позвоночнику.

И всё же он двинулся к дому. Довольно. Если року вздумалось гоняться за ним по миру, он не станет больше бегать и скрываться, и начинать всё сначала, делая вид, будто ничего страшного не произошло. Он должен заглянуть в глаза тому, кто повинен во всех его несчастьях. Он должен знать. Ему тридцать восемь лет, он побывал во многих краях, был солдатом, кузнецом, подмастерьем ювелира, студентом, поэтом… Он схоронил и оплакал стольких, что пора бы уже и честь знать. Инстинкт самосохранения отчаянно верещал где-то в тёмной глубине мозга, и ноги, подгибаясь, отказывались идти. Но Патрик шёл, и прекрасно знал, что его ведёт – любопытство.

Он толкнул дверь чёрного хода и попал прямиком в объятия двух крепких мужчин в добротных охотничьих куртках. Возле лестницы испуганно жалась заспанная прислуга: дворецкий Петер, горничная и кухарка. Хуго с ними не было, и Патрику, слава Богу, не пришлось столкнуться с ним лицом к лицу после подслушанного разговора. Поэт едва успел подозвать Петера и отдать ему ключ от бюро, где лежало жалование для всех слуг…

Это, и правда, было похоже на мистику. Никто ни о чём его не спрашивал и ничего ему не объяснял. Его реплики падали в пустоту, потом его попросили замолчать – без явной угрозы, но с таким жутковатым равнодушием, что он повиновался. Незнакомцы вывели Патрика на улицу – быстро, тихо, привычно, так что его вновь пробрала дрожь, но он всё ещё был полон своей глупой детской решимости разобраться в происходящем, – втолкнули в закрытую карету с задёрнутыми окнами и куда-то повезли. Он больше не пытался разговаривать с ними, потому что вдруг и сам понял: они – лишь куклы, "машины", как говорил Тео. Поэт ждал встречи с хозяином этих странных слуг с трепетом страха и нетерпения, потому что их господин – возможно, сам дьявол, – сейчас олицетворял для него всё, что ломает человеческие жизни, всё, что калечит, губит, развращает и сводит с ума: природные катаклизмы, смертельные болезни, свинцовые дожди и разрывы снарядов на полях битв, голод, ужасные катастрофы на фабриках или железных дорогах, ломающиеся, как спички, стропила в горных выработках глубоко под землёй…

Несколько раз экипаж останавливался, пропуская другие, встречные. Снаружи слышались голоса, перебранка возниц, щёлканье хлыстов и скрип колёсных осей. Спутники Патрика сидели невозмутимо тихо, но он знал, что они настороже, что ему не удастся никому подать знака, ни даже просто закричать. Они действительно напоминали гончих в своих коричневых оленьих куртках с новомодными металлическими пуговицами – холёных охотничьих собак, стерегущих добычу для хозяина, которому их верность и готовность повиноваться давали полномочия бога.

Карета ехала очень долго, потом остановилась, и, когда Патрика вывели, он увидел огромный, тёмный на фоне едва начавшего сереть утреннего неба дом в окружении чудовищно больших и старых деревьев. Это были не город и не Судейская коллегия.

Его вели по каким-то галереям, сперва изысканно убранным, роскошным, потом – угрюмым и голым… Дворец постепенно превращалался в каземат. Нижние его этажи уходили под землю и представляли собой длинные мрачные коридоры с глухими массивными дверями по бокам. Должно быть, хозяин этого особняка имел множество врагов. Поэт хотел было посочувствовать ему, но передумал.

Одна из тяжёлых дверей отворилась, впуская Патрика в довольно большое помещение, похожее на караульное. Но тут не было солдат, чистящих ружья, играющих на досуге в карты, штопающих поношенное бельё или спящих на жёстких лавках после дежурства. Зато там было старое дубовое кресло с резной спинкой, попавшее сюда неизвестно как и зачем, а в кресле – сгорбленная фигура в чёрном, при звуке открываемой двери поднявшая голову от книги на столе. Патрик сделал два шага вперёд и остановился.

Судьба взглянула на него глазами Гельмута Адвахена.

Граф Гельмут выпрямился в своём неудобном кресле, больше напоминавшем громоздкое пыточное орудие, и посмотрел на стихоплёта без улыбки. Его лицо вообще не выражало ничего, кроме безграничной усталости: видно, ему тоже выпала бессонная ночь. Он глядел на Патрика, и тот знал, кого он видит: невысокого немолодого мужчину с оплывшей фигурой, с ясно различимыми уже залысинами на висках, небрежно одетого, моргающего больше обычного после темноты подземных коридоров…

Граф поднялся из-за стола, его худая, почти тщедушная в подчёркнуто-чёрном облачении фигура выглядела случайной в этой комнате с грубой мебелью, низким потолком и давно не беленными стенами.

С минуту они молчали, скрестив взгляды: один вопросительный, другой – угрюмый. Ни один не опустил глаз, и тогда граф заговорил.

– Я давно хотел встретиться с вами наедине, господин поэт, – сказал он, но в его голосе не слышалось никакого интереса. – Я много о вас думал.

– Чем обязан такой честью, ваше сиятельство? – раз обмен репликами начался без приветствий и происходящее выглядело абсурдным, как кошмарный сон, стихотворец решил пренебречь привычными формальностями.

– Я думал о вас всю эту ночь, – продолжал Гельмут, не слыша, устремляя глаза куда-то за спину Патрику, словно настоящий противник находился там, а поэт был лишь его карликовой, недоразвитой тенью. Тому вдруг пришло в голову, что и он, в свою очередь, ищет позади молодого Адвахена другого, более грозного и могущественного соперника. – А сколько передумал до этого – и сказать нельзя. Теперь вы, наконец, здесь…

– Ваше сиятельство, мне трудно понять смысл ваших рассуждений.

Гельмут снова взглянул стихоплёту в лицо.

– В них нет смысла – ни для кого, кроме меня. Вы вольны забывать, я – нет… Странно… Мне всегда казалось, что вы более ничтожное создание и ваша жизнь состоит лишь из обжорства, пьянства и разврата… Что есть в ней такого, что вы смеете стоять при мне прямо и держать себя со мной как равный?

Его манера говорить выдавала привычное усилие воли, старание обуздать гнев, не давая ему выплеснуться наружу разрушительным потоком лавы. Слова вылетали, как плевки, и Патрик вдруг отрешённо подумал о том, как сильно, должно быть, этот человек его ненавидит.

– Так вы привезли меня сюда, чтобы спросить об этом? Или чтобы узнать, почему ваша мачеха была со мной, наперекор пристойности и обычаям?

Патрику показалось, что следующий миг станет для него последним. Граф задохнулся яростью, на бледных щеках вспыхнули острые треугольники румянца, ноздри затрепетали, и вдруг поэт с ужасом увидел, как из прокушенной нижней губы по тщательно выбритому подбородку сползает тонкая тёмная струйка. Адвахен подчёркнуто спокойно вынул белый платок и вытер кровь. Его руки не дрожали.

– Если бы мои люди оказались расторопнее, я, возможно, убил бы вас на месте. А может, наоборот, беседовал бы с вами дольше, – он проговаривал слова чуть глуше и отчётливей, чем раньше. – Но уже светает, я не спал всю ночь – и, честно говоря, у меня зверски болит голова. А мне надо к обеду быть в церкви – завтра отпевают нашего герцога…

В голове Патрика вдруг мелькнула неожиданная догадка, приведшая его в состояние острого, пронзительного ужаса. Казалось, эта ночь и впрямь столкнула его лицом к лицу с роком, пусть даже древняя непобедимая мощь ненадолго приняла облик сумасшедшего мальчишки.