Он смолк, обессиленный.

– Это не просто страх говорит в тебе, – сказал Пабло. – Тебе кажется, что жизнь бесцельна и что бы мы ни делали, всё придёт к одному концу. Когда люди думают так, они стремятся к смерти или бегут от неё. Но её нельзя бояться. Она, как бык, чувствует запах страха. Она летит на него, как волки спешат на запах крови. Нам так трудно смириться с тем, что умирают дети, и города выкашивает чума, и женщины погибают в родах. Мы спрашиваем себя: "Почему Бог допустил это?". Мы обращаемся к Нему за высшей справедливостью, но каждый раз ждём, что она будет такой, какой её представляем себе мы сами… Смири свой ум и принимай жизнь и смерть такими, какие они есть. Когда в твоих силах будет сделать что-нибудь важное, ты это почувствуешь.

Они посмотрели друг другу в глаза, читая там своё странное родство и единство перед тем, о чём только что говорили.

– Если нам и правда дано сегодня что-то изменить, – сказал Патрик, – то пусть так и будет.

Тореадор улыбнулся.

– Можешь в этом не сомневаться.

Театр был полон и бурлил, как чаша с причудливым варевом. Ослепительно белые офицерские мундиры в партере мешались с нарядами первых дам герцогства, от оливковых тонов до ярко-синего, небесного цвета. Красные сюртуки высших чиновников сверкали пуговицами, соперничая с блеском моноклей и пенсне. В полумраке лож изредка вспыхивали крылья вееров и желтоватые блики эполет. Ложа герцогов Э. была ещё пуста.

За опущенным занавесом Гунтер Лоффт, пытаясь молиться, неизменно соскальзывал на первые строчки арии Оливии:

– В саду Господнем роз не счесть,

Блистающих красой…

Актёры и певцы скрывались в гримёрных, две девицы, помогавшие костюмеру, носились взад-вперёд с булавками и какими-то блестящими мелочами. Они то и дело путались под ногами работников, поминутно передвигавших бутафорский фонтан в поисках мелового крестика, который Гунтер нарисовал для них на полу утром. Патрик украдкой наблюдал за публикой. В воздухе над залом гудела взбудораженность, похожая на копящийся мощный электрический заряд.

– Они пришли сюда ради скандала, – негромко сказал поэт Лоффту.

Тот в ответ вымученно улыбнулся.

– Они его получат. Наша великолепная примадонна Эрнестина наверняка постаралась полить Магду особенно чёрной грязью. На Тео, скорее всего, прилеплен ярлык идиота, полностью находящегося под каблуком у жены. Ты – избалованный любимчик герцога, который возомнил о себе непонятно что. Я – зарвавшийся музыкантишка со склонностью к эпатажу… Про твоего друга-иностранца я вообще лучше промолчу. Словом, всем сёстрам по серьгам. Боже, зачем я связался с тобой? Зачем взялся вдохнуть жизнь в твои вызывающие, макабрические стишки?

– Вызывающие? – возмутился Патрик. – И это говоришь мне ты, взявшийся ставить оперу на родном языке, в то время как весь мир поёт только по-итальянски? Ты, который не стал делить представление на два действия, как положено, чтобы не дать публике отвести душу болтовнёй! Пожинай теперь плоды своего безумства, самоуверенный нахал!

Музыкант набрал в грудь воздуха для достойного ответа, но в этот миг за плотной и одновременно зыбкой стеной занавеса пронёсся всеобщий вздох, а потом воцарилось почти полное молчание.

– Оттон прибыл, – сказал Патрик, невольно переходя на шёпот. – Пора начинать.

Гунтер закрыл глаза, губы его быстро и беззвучно зашевелились, затем он в серцах сплюнул и, резко повернувшись, побежал туда, откуда была видна оркестровая яма. Дирижёр, чья вытянутая морщинистая шея приводила на ум мысль о пожилой черепахе, выжидательно посмотрел на него. Гунтер кивнул.

Старик поднялся на сцену и встал перед переполненным залом, невозмутимый и древний, как ископаемый реликт. Он степенно приветствовал публику, ухитрившись сделать это так, что его спина осталась почти совершенно прямой, потом повернулся лицом к ложе, где сидел герцог в окружении своей семьи, и согнулся в низком поклоне. Оттон с милостивой улыбкой взмахнул рукой. Дирижёр поклонился снова и неторопливо спустился к своему оркестру. Среди мёртвой тишины зазвучала увертюра.

Зал чуть заметно перешёптывался, вслушиваясь в незнакомую мелодию. Патрику показалось, что тема Оливии звучит сегодня особенно нежно, а когда с ней рядом возникла мелодия Смерти, у поэта на глаза навернулись слёзы. Партия Бертрама казалась неуместно наивной и беззаботной, и одновременно непонятным образом гармонировала с двумя первыми. Когда в конце, разверзая небеса, мощно и призывно зазвучал рай, Патрик вдруг понял, что всё будет хорошо. На радость или на горе в будущем, но сегодня всё удастся как нельзя лучше.

Они с Гунтером боялись за Магду в первой сцене, и напрасно. То, что на самых первых репетициях выглядело несвязным лепетом недоразвитой девочки, сейчас звучало гимном невинности, благодарностью, которую юность возносит Богу за бесценный дар жизни. В намерено безыскусную музыку и стихи Магда сумела вложить такую веру в счастье, какой Патрик и не предполагал в них найти.

Зал молчал и не аплодировал. В его таинственной зловещей темноте редкими звёздами вспыхивали отблески моноклей. Герцогская ложа безмолвствовала.

Когда Магда проходила мимо Патрика, тот поймал её руку и благодарно сжал. Певица едва замедлила шаг, взглянув куда-то сквозь поэта. Ему показалось, что она даже не поняла, кто он. Гунтер, тоже шагнувший было к ней, замер на миг и тут же поспешно отступил с её дороги. Поэт и музыкант переглянулись, а потом дружно уселись на какой-то ящик, стоявший за кулисами. Патрик хотел было подбодрить друга, но, приглядевшись, понял, что это не нужно. На щеках Гунтера горел лихорадочный румянец восторга.

Дуэт Оливии и Бертрама являл собой перекличку нежной привязанности и страстного желания.

– Они спятили, – пробормотал Лоффт. – Их арестуют за оскорбление нравов!

– Успокойся, – ответил Патрик одними губами. – Арестуют не их, а нас с тобой. Их мы уж как-нибудь выгородим.

Когда на сцене появилась Смерть, время и вовсе остановилось. Голос Пабло играл дикими, языческими переливами, обещая неземные восторги. В нём, казалось, не осталось ничего человеческого, он разрывал жизнь, текущую на сцене, как приказчики в лавках разрывают материю, отмерив нужный кусок. Партия Бертрама, изгоняющего Смерть из отцовского дома, прозвучала скорее отчаянно, чем триумфально.

…Время шло, и действо приближалось к концу. Оливия, вышедшая к фонтану на тайное свидание с Бертрамом, озиралась в ожидании возлюбленного, а высокая фигура, выступившая из полутёмного угла сцены, расправляла крылья двухцветного красно-алого плаща.

Патрик несколько раз осторожно выглядывал, рассматривая зал. Люди сидели тихо. Никто больше не шептался, перегнувшись через спинку кресла. Никто не зевал и не смотрел в либретто. Они слушали так, словно то, что творилось на сцене, имело прямое отношение к их судьбе. И поэту вдруг сделалось страшно от напряжённого, внимательного молчания, с каким многоглазое чудовище зала следило за прекрасным и гибельным полётом его, Патрика, Оливии.

– Блаженна грудь, не знавшая страстей!

В ней сердце бьётся весело и нежно,

И из неё в полночной темноте

Не рвётся стон печали безнадежной…

Уста блаженны баловней судьбы,

С псалмами о невинном обожаньи.

Не осквернят их тайные признанья

И не иссушат страстные мольбы.

А руки, обнимая лишь родных,

Не ведавшие судорог желанья,

Как нежны ваши чистые касанья

Цветов, и птиц, и листьев молодых!

Ария Смерти, в её мучительном сладострастии, пьянила, отравляя сердце тоской о неизведанной роковой любви. Стихи не лгали, и голос Пабло не лгал, лишь музыка обволакивала слушателей сладким ароматным дурманом, делая мир боли, тоски и томительной муки греха непреодолимо притягательным.

– Не говори с восторгом: "Я люблю!"

В твоих словах мне слышится иное:

"Горю, страшусь, тоскую и скорблю,

Вблизи колодца гибну я от зноя!"

Соперничество явившегося наконец на свидание Бертрама и Смерти было кульминацией всего происходящего. Юный повеса, видящий в своей возлюбленной лишь неопытную девушку, рассыпал перед ней обещания вечной верности, нежных ласк и драгоценных даров: