Мать ее, доживши до глубокой старости, впала в безумие за несколько лет до своей смерти. Вера Александровна поставила себе долгом ухаживать за ней, не жалея собственных сил, и проводила часто ночи, сидя у ее кровати. Случалось, что бледный свет лампады, горящей перед образами, наводил тоску на безумную, которая начинала плакать и громко требовала дневного света. Тогда тревога подымалась по всему дому; Вера Александровна приказывала зажечь свечи и иллюминовала, как для праздника, комнату больной.

— Посмотрите, маменька, — говорила она ей: — посмотрите, как светло, — светлее дня.

Анна Ивановна успокаивалась и засыпала. Все ее прихоти, все ее капризы сделались законом в доме. Покорная дочь часто переносила от нее безропотно брань и оскорбительныя слова, не отступила ни минуты от своего дома, но приласкать ее не умела и не пролила горячей слезы, закрывая ей глаза.

Вскоре после матери она похоронила брата, но и его смерть не была для нее несчастьем. Оставшись единственной наследницей всего отцовского имения, она стала им управлять, увеличила свои доходы и купила не один еще дом в Москве. Но от света или, скорей, от составленного ею кружка знакомых она все-таки не отставала, ездила в театр, много читала и собрала довольно значительную библиотеку. О своем туалете она не заботилась и говорила всегда:

— Попа и в рогоже узнают. Я в своем ситцевом платье сяду рядом с щеголихами, которые носят атлас да бархат, и они же первые мне поклонятся, а не я им.

В большой свет она показалась последний раз по случаю коронации императора Павла, о котором отзывалась всегда с уважением.

— Своими хорошими качествами он обязан лишь себе, — говорила она: — а в его проступках другие отдадут отчет Богу.

Не знаю, по какому случаю она была с ним в переписке, но его письма были истреблены вместе с другими ее бумагами.

Незадолго до кончины Екатерины был объявлен рекрутский набор, и Павел, по своем воцарении, велел его отменить. Приказ явился в Москву и был сообщен в казенную палату в ту минуту, как рекруты были уже сданы. Около палаты толпились в слезах матери и жены, чтоб обнять в последний раз своих. По прочтении императорского указа громкое „ура" прогремело в народе. Принятые рекруты, с бритыми уже лбами, бросились к часовне Иверской Божьей Матери. Площадь закипела народом. Плакали, целовались, передавали друг другу радостное известие, и наконец благодарственный молебен раздался на площади. Вера Александровна, ехавши в эту минуту в город, приказала кучеру остановиться и была свидетельницей этой сцены, о которой часто вспоминала.

В первых годах нынешнего столетия она взяла на воспитание двух двоюродных племянниц и старалась дать им образование, которое редко встречалось и в мужчинах того времени. Девочки учились, между прочим, астрономии и греческому и латинскому языкам. В подробности их воспитания я не в праве входить, но могу только сказать, что все знавшие их не иначе о них говорят, как о святых женщинах. Одна вышла замуж, другая осталась при тетке, посвятила ей всю свою жизнь, ходила за ней день и ночь, когда Вера Александровна впала уже в детство; однако старуха и ее пережила.

Когда наступила гроза двенадцатого года и все стали выбираться из Москвы, Вера Александровна в припадке патриотической гордости отказалась верить в опасность, говоря, что неприятеля не допустят до столицы, что его шапками закидают. Она не решилась, даже при звуках бородинских пушек, сделать какие бы то ни было распоряжения и лишь за несколько часов до вступления неприятеля в Москву выехала из города с племянницами, поручая наскоро дом управляющему и дворнику, а всей остальной прислуге приказала идти в село ее Сутиновку, до которого считалось верст около тридцати, между тем как сама отправилась во владимирское имение.

Не в добрый час добрался караван до подмосковной. Мужички прослышали, что Наполеон идет на нас с тем, чтоб уничтожить крепостное право, и решительно отказались повиноваться управляющему. Они пришли к нему ночью и стали стучаться в двери; испуганный старик отворил и спросил, чего они хотят.

— Подавай ключи от погреба, Ефим Гаврилыч, — кричали они: — все теперь наше. Слышь, Бонапарт нам волю принес. Мы господскую всю птицу и скотину к себе заберем.

Напрасно старался Ефим Гаврилыч их урезонить, они настояли на своем, заставили его под угрозами выдать им ключи и все ограбили. Лишь только они удалились, дворовые, имевшие личные сношения с Верой Александровной и глубоко убежденные, что никакой Наполеон ее не осилит, собрались с плачем около управляющего.

— Если барыня вас потребует к ответу, Ефим Гаврилыч, — говорили они: — уж вы ей доложите, что мы тут не при чем. Вишь, разбойники какие! И так Господь Бог наказание нам посылает, а они еще бунтовать вздумали да господской власти признавать не хотят! Пожалуй, и нас-то кругом оберут: от кого теперь спасаться! Либо от своих, либо от француза!

Посоветовавшись, они собрали свое добро и рухлядь, принесенную московской дворней, уложили все в сундуки и закопали их в землю до рассвета.

Однако крестьяне, забрав все господское имущество, угомонились и стали ожидать спокойно, чтоб им объявили волю от имени Наполеона. Но через несколько дней стали ходить слухи о том, что неприятели осквернили московские храмы и грабят соседние села. В нескольких верстах от Сутиновки поселилась целая толпа французов и бродила по окрестностям, забирая все, что попадалось под руку. Сутиновские крестьяне скоро убедились, что они были обмануты ложными слухами, и сильно перепугались. Боясь нападения французов, они увязали на телеги все свое имущество и отвезли его в соседний лес, куда загнали также и скотину. Там опн и поселились и только ночью приходили иногда за известиями в Сутиновку, где оставался только управляющий и несколько стариков.

Но французы, бродя по большим дорогам и по соседним селам, пришли в опустевшую Сутиновку и, не найдя никакой себе добычи, отправились дальше и зашли в лес, куда скрылись крестьяне. Голодная и страдавшая от холода толпа бросилась грабить возы. Вся провизия, все теплые одежды были похищены; сутиновские жители возвратились к себе с пустыми телегами и, по удалении неприятеля из столицы, стали ожидать в неописанном страхе новой еще грозы в лице Веры Александровны.

Она не замедлила возвратиться и, не доезжая до Москвы, провела несколько дней в Сутиновке. Узнавши о случившемся, она потребовала всех виновных и приказала строго их наказать при своих глазах, потом привела все в обычный порядок и поехала дальше.

[После двенадцатого года распространилась в окрестностях Москвы песня неизвестного автора и, кажется, забытая теперь. Я ее записала со слов одной из сутиновских женщин и привожу ее здесь.

Где ты, матушка белокаменная,
Москва красная, златоглавая,
Царства русскаго дочь любимая
Царя белаго самопервый град,
Древней старости слава вечная?
Ох, где блеск твоих лучей солнечных?
Где глава твоя престарелая?
Уж не видим мы золотых крестов,
Уж не слышим мы колокольный звон.
Смрад да пепел да развалины,
Вот что видится каменной Москве.
А Москва-река обагрилася:
Не струей течет, а котлом кипит,
Не суда плывут, жертвы кровныя.
Сокрушил ее врат неистовый,
Самозванец злой, ада выродок.
Полилися слезы горькия
У старушки каменной Москвы.
Начала так вопиять она:
Где вы, где вы, мои милые
Соколы, орлы могучие?
Ох, куда вы, друзья, разлетелися?
Как звезда я красовалася —
Вы слеталися со всех сторон;
Настал черный день, вы покинули…]