Даже то, что на форуме появились довольно «мерзотные» намеки на некоторых студенток-первокурсниц, севших на шею некоторым профессорам в очках, а как известно, нельзя сесть на шею, не раздвинув ноги, было удостоено только мрачного Аллиного смешка.
Константин, наоборот, ходил как натянутая струна, а когда случайно сталкивался с ней в университетском коридоре, предобморочно белел. Они так и не переговорили ни разу после смерти Стёпы с глазу на глаз. И Алла, увидев на въезде к себе во двор его припаркованную «вольво», выскочила из своей машины чуть ли не посреди дороги, в два прыжка домчалась до него, прижала коленом водительскую дверцу, чтобы он не успел выйти, и прошипела в мягко опускающееся полированное стекло, за которым открывалось искаженное мукой лицо Константина: «Ненавижу! Что, проболтался?! Пойду к жене, если еще раз здесь застану!»
Он отшатнулся от опалившей его злобы, потом рванулся выйти, но Алла уже отпрянула, юркнула в свою машину, со всей компрессорной мочи дала задний ход и, крутанувшись, выскочила на Кутузовский. Вдруг она почувствовала, что за ней кто-то наблюдает. Она даже взглянула в зеркало заднего вида и непонятно чего испугалась, хотя сиденье было пустым. Алла резко свернула к тротуару и, с трудом уняв дрожь, отогнула зеркальце на щитке и уставилась на себя. На нее смотрела горько оскорбленная в своей невинности барышня. Хотя именно эта барышня с учебного университетского компа, чтобы никто не застукал, дала на форуме наводку, что у них с профессором Константином Чернецким роман.
Ей нужен был веский повод порвать отношения, но не остаться виноватой, а все свалить на Константина. Алле вдруг стал ненавистен его вид, большие руки, плотное тело, круглая голова. Его манера теребить кончик галстука и близоруко щуриться, улыбаясь, – все вызывало бешенство. Потому что… потому что он был внешне похож на ее отца – наконец-то нашла для себя объяснение Алла, хотя тот не носил ни галстуков, ни очков.
Она еще ждала, что отец позвонит, спросит, как прошли похороны, расстроится, будет сожалеть или хотя бы сделает вид, что чувствует себя виноватым. Но он все не звонил и не звонил. Будто не только покойной мачехи, но и самой Аллы уже не было на свете. Засел на своей Николиной горе с молодой любовницей, как в засаде, и не было никакого способа выкурить его оттуда. Алла, конечно, могла заявиться на Николину сама, но было невыносимо на месте любимой мачехи увидеть чужую тетку. Алла с трудом переживала даже присутствие Лины Ивановны в Стёпиной квартире. Но тут все-таки мать, куда денешься, а на Николиной – врагиня.
Нет, это была не полная правда. Полная правда заключалась в том, что мир под названием «Николина гора» стал для Аллы нежилым, скомкался, как кусочек пластилина, скатался в неровный липкий шарик и теперь, чтобы развернуть его заново и войти обратно, ей понадобилось бы огромное усилие. Мысль, что свойство сворачивать вселенные она могла получить от отца, Алле в голову не приходила, поэтому самого простого объяснения его поведения она не видела. Разве он мог скомкать мир по имени «дочь» в такой же неровный пластилиновый шарик?
Сначала Алла еще надеялась, что отец захочет пережить трудное время с ней вдвоем, скажет: «Доча, давай поживем вместе. Мы нужны друг другу». То, что он нашел другую утешительницу, оскорбляло Аллу и словно лишало ее последних прав на отца. Что ж, она в ответ откажет ему в человеческих правах. Отец-монстр.
Весь мир не обращает на нее внимания, но отец – должен. В противном случае она силой заставит его это сделать!
Невозможность проникнуть в мир отца приводила Аллу в отчаяние и лютую злобу. Хотелось вскрыть этот мир грубым консервным ножом, корежа веселый глянец поверхности. «Правильно его бросила моя мама», – впервые хорошо подумала она о собственной матери.
Что же делать? Месть будила Аллу даже среди ночи, чтобы в тишине придумалось что-нибудь поужаснее. В корзине грез собралось уже много яиц, из которых могли вывестись черные гады.
Самым простым актом мщения оказалась смена фамилии. Алла думала, что ей придется убеждать регистраторов, доказывать свое право носить мачехину фамилию. Но понадобились только заявление и сто пятьдесят рублей. В конце марта, уже через месяц после смерти мачехи, Алла из Шишаковой преобразилась в Милославскую. Точно, как шутила покойная Стёпа: «Была Муркина, стала Мурмурьева».
«Ничего, Стёпа, ничего, мачеха! Прорвемся! Я проживу и за тебя, и за себя», – утешала Алла про себя любимую покойницу, часами обсасывая детали всевозможных пакостей с неожиданно обретенной «бабушкой».
– А куда делся дневник, который ты мне показывала в день похорон? – вдруг вспомнила Алла.
– Он у меня. Но там, Лалочка, больше ничего нет, – заторопилась Лина Ивановна.
– Не называй меня так! Я только Стёпе разрешала! – вспыхнула Алла. – Как нет? Ты же говорила, там про этого бородатого Виктора и другого…
– Вадима? А я думала, ты про него уже прочла…
– Нет! Давай!
– Но ты мне его вернешь? – опасливо спросила прамачеха.
– Не знаю, – поддразнила ее Алла. – Должно же у меня от Стёпы тоже что-нибудь на память остаться?
«У тебя ее «мерседес» на память остался», – хотела съязвить прамачеха, но вовремя спохватилась и нехотя пошла разыскивать еженедельник, в котором покойная дочка делала записи.
Лала цапнула его, не глядя на мученическое лицо прамачехи, бросила в сумку и тут же засобиралась с добычей домой. Спустившись, она села в машину и, пока не наступили сумерки, прямо у подъезда начала читать.
«Сегодня меня поздравил с сорокалетием Вадим. Неужели я знаю его уже восемнадцать лет? С 1986 года… («Я в этом году родилась! – изумилась Алла. – А мачеха еще даже не встретила папу, а мама еще даже не собиралась смыться в Америку. А может, уже собиралась? Предательница!»)
Итак, 1986 год. На улице (что для нашей семьи было совершенно неприличным) я познакомилась с совершенно приличным скрипачом – заметьте, не уличным, а из оркестра Большого театра. Вадим был медленно сползающим в старость сухопарым плейбоем с живым взглядом быстрых, насмешливых глаз и легкими, стремительными движениями юноши.
Он мог бы преуспеть в любой области, но, как большинству талантливых людей, Вадику все быстро надоедало, и он был не способен для достижения даже весьма соблазнительной цели приложить хоть сколько-нибудь основательные усилия. Даже студентом консерватории он не утруждал себя экзерсисами, выезжая на голом таланте.
Его красивые нервные руки с длинными чуткими пальцами одинаково ловко держали и скрипку, и отвертку, и теннисную ракетку. Механизмы всех сортов доверчиво льнули к нему, как преданные собаки к хозяину. Он мог починить все: стиральную машину, велосипед, часы, очки, автомобиль, пианино и слуховой аппарат. Осчастливленные таким соседством ближние вовсю эксплуатировали этот дар и обычно расплачивались снедью: кто кастрюлю борща принесет, кто капустный пирог. Жил Вадик вдвоем с дочерью – десятиклассницей Машей, с которой я быстро и крепко сдружилась, несмотря на разницу в возрасте. Жена незадолго до нашего знакомства ушла от Вадика к молодому гитаристу и родила в новом браке прелестную девочку Катю. Брошенный муж принял удар судьбы более чем философски. У Вадика было много любовниц, которые прямо рвали его на части.
Помню, мы с Машей раскокали его любимую кружку. Он просто взорвался от злости – как все одаренные люди, Вадик был легко возбудим – и всем на нас в тот вечер жаловался. Одна из его поклонниц уже на следующий день подарила ему новую кружку, на внутренней стороне которой было выведено каллиграфическим почерком гравера: «Ваша, только ваша!» Мы долго потом ухахатывались над этой двусмысленной надписью.
Меня всегда обезоруживала непринужденная легкость, с которой Вадик относился к жизни. Это была не безответственность гуляки и циника, не затхлое, мелочное следование условностям посредственности, а божественная легкость гения.