Изменить стиль страницы

«— Русский мужик есть темный зверь. Прожил он тысячу лет в навозе, — ничего у него, кроме тупой злобы и жадности, за душой нет и быть не может. Мужику мы не верим и никогда ему не поверим».

Горький так и умер, мужику не поверив. Толстой вроде бы поверил. Пришел к тому, что если народу дать правильную цель, то он и дурить перестанет и возьмется за ум. «Русский человек горяч, самонадеян и сил своих не рассчитывает. Задайте ему задачу, — кажется, сверх сил, но богатую задачу — за это в ноги поклонится».

И в самом деле отбунтует, отанархиствует, отыграет в батьку Махно и поклонится поставившему перед ним ясную цель вождю, начнет созидать — к подобному выводу пришел в последние годы жизни и Пришвин. А между тем на пути у этого народа, который успешно закончил кровавую большевистскую школу, встало новое испытание — война, и хотя тот же Пришвин писал, что противостояние между мужиками и большевиками кончилось тем, что мужики сделали большевиков своим орудием в войне с немцами и победили, теперь по истечении времени нам легче или, точнее, тяжелее признать, что орудием стали именно мужики, миллионами легшие на полях Великой отечественной от Сталинграда до Берлина.

Алексею Толстому было уже под шестьдесят, когда началась война, мобилизации он не подлежал, но в стороне не остался, и с первых дней начал сражаться тем единственным оружием, которым умел воевать и воевал уже четверть века назад — словом. Он снова писал для фронта — писал жестко, резко, доходчиво, умея зацепить сердца читателей и возбудить в них два одинаково великих чувства — любовь к своей родине и ненависть к врагу, и второе было, пожалуй, даже сильнее первого.

«Встанем стеной против смертельного врага. Он голоден и жаден. Шесть столетий он с завистью глядит на наши необъятные просторы. Сегодня он решился и пошел на нас… Это не война, как бывало раньше, когда войны завершались мирным договором, торжеством для одних и стыдом для других. Это завоевание такое же, как на заре истории, когда германские орды под предводительством царя гуннов Аттилы двигались на запад — в Европу, для захвата земель и истребления всего живого на них.

В этой войне мирного завершения не будет… Красный воин должен одержать победу. Страшнее смерти позор и неволя. Зубами перегрызть хрящ вражеского горла— только так! Ни шагу назад!.. Ураганом бомб, огненным ураганом артиллерии, лезвиями штыков и яростью гнева разгромить германские полчища!»

«Я обвиняю гитлеровскую Германию в небывалых преступлениях, совершенных и совершаемых немцами, в здравом уме и твердой памяти. Я требую возмездия».

Годами советским людям вбивали в голову, что немецкие рабочие — их классовые товарищи, что они страдают от гнета собственной буржуазии и, если начнется война, обратят оружие против своих поработителей.

Начиная с 22 июня 41-го все происходило наоборот, немецкие пролетарии ожесточенно уничтожали русских людей, не делая большой разницы между солдатами, женщинами и детьми, и образ братьев по классу нужно было срочно заменить образом немца-врага, немца-зверя. Толстой в этом преуспел так, что сравняться с ним мог один Илья Эренбург — поразительно пересеклись в который раз пути двух людей, вышедших из волошинского обормотника, прошедших через революцию, эмиграцию, насмерть поссорившихся и снова вставших плечом к плечу.

«Мы должны объединиться в одной воле, в одном чувстве, в одной мысли — победить и уничтожить Гитлера, — писал Толстой в июле 1941 года в статье “Я призываю к ненависти”. — Для этой великой цели нужна ненависть. В ответ на вторжение Гитлера в нашу страну — ненависть, в ответ на бомбардировки Москвы — ненависть. Сильная, прочная, смелая ненависть!»

«Ни шагу дальше! — призывал он в “Правде” 18 октября 1941 года. — Пусть трус и малодушный, для кого своя жизнь дороже родины, дороже сердца родины — нашей Москвы, — гибнет без славы, ему нет и не будет места на нашей земле.

Родина моя, тебе выпало трудное испытание, но ты выйдешь из него с победой, потому что ты сильна, ты молода, ты добра, добро и красоту ты несешь в своем сердце. Ты вся — в надеждах на светлое будущее, его ты строишь своими большими руками, за него умирают твои лучшие сыны».

Те из его собратьев, советских писателей, которые по возрасту или состоянию здоровья не могли надеть военную форму, эвакуировались к тому времени в Ташкент, настроение у многих было упадническим, не исключали и самого худшего сценария. Да и не все считали его худшим. Ждали немцев в 1918-м, ждали и теперь. Но Толстому отступать было некуда. За первые месяцы войны он написал столько, что в случае победы фашистской Германии его могла ожидать только виселица. И когда в начале декабря 1941 года началось первое контрнаступление наших войск, он отчеканил, как если бы цитировал собственный роман о Петре: «Один немецкий пленный будто бы сказал: “Не знаю, победим мы или нет, но мы научим русских воевать”. На это можно ответить так: “Мы победим— мы знаем, и мы вас — немцев — навсегда отучим воевать”».

Полгода спустя, весной 1942-го, когда наши продолжали наступать, граф был настроен оптимистично, и бодрый тон его писем чем-то напоминал мажор Антошки Арнольдова из «Хождения по мукам».

«События грандиозно разворачиваются. К августу месяцу Германия будет в развалинах и задымятся пожарищами кое-какие острова. Триста дивизий Гитлера на нашем фронте изломают гнилые зубы о штыки Красной Армии и подавятся советской сталью. Если примерить июнь 41 и июнь 42 года — какая неизмеримая разница в соотношении сил — наших и фашистских! И какой проделан путь нашей страной — путь, равный столетию. В августе мертвые услышат грохот падающей Германии».

В августе мертвые слышали стон отступающей по донским степям Красной армии, приказ «Ни шагу назад!» и глухой треск пулеметов заградотрядов.

«Ты любишь свою жену и ребенка, — выверни наизнанку свою любовь, чтобы болела и сочилась кровью, — писал в эти дни Толстой в статье “Убей зверя”, напечатанной сразу же в “Правде”, “Известиях” и “Красной звезде”. — Твоя задача убить врага с каиновым клеймом свастики, он враг всех любящих, он бездушно приколет штыком твоего ребенка, повалит и изнасилует твою жену и в лучшем случае пошлет ее под плети таскать щебень для дороги. Так, наученный Гитлером, он поступит со всякой женщиной, как бы ни была она нежна, мила, прекрасна. Убей зверя, это твоя священная заповедь.

Ты молод, твой ум горяч и пытлив, ты хочешь знания, высокой мудрости, твое сердце широко… убийство фашиста — твой святой долг перед культурой».

Он умел находить слова. И для победы делал все, что мог. И на войну как умел работал. Однако — это была лишь часть его жизни. Была и другая.

Осенью 1941 года Толстой принялся за пьесу об Иване Грозном. В обращении к этому сюжету сказалась поразительная разбросанность графских интересов. Недоделал Петра, довольно странно оборвал «Хождение по мукам» и перекинулся на Иоанна.

«Я верил в нашу победу даже в самые трудные дни октября — ноября 1941 года. И тогда в Зименках (недалеко от г. Горького, на берегу Волги) начал драматическую повесть “Иван Грозный”. Она была моим ответом на унижения, которым немцы подвергли мою родину. Я вызвал из небытия к жизни великую страстную русскую душу — Ивана Грозного, чтобы вооружить свою “рассвирепевшую совесть”».

«Личность Ивана Грозного — один из ключей, которым отворяется тайник души русского человека, его характера, — объяснял он свой замысел. — Феодалы его ненавидели и сеяли клевету, которая попала в исторические сочинения о Грозном. Народ его любил, потому что видел высокую разумность его дел, направленную к созданию и укреплению единого государства. Он был жесток, но это было в духе того сурового времени, жестокость его никогда не была бессмысленной, но обусловленной борьбой за поставленные цели»…«В достижении своих целей он не останавливался ни перед какими трудностями, так как считал себя выполнителем исторически предначертанных идей. Он верил в то, что Московское царство должно стать источником добродетели и справедливости».