Он создал свою собственную страну и правил ею более пятнадцати лет. Урождённый бизнесмен, путешественник, гурман и бабник, он открыл сразу три «сайта» в Интернете: для себя, для тёщи и для любовницы. Некоторые считали его желчным и склочным шизиком, но они жестоко ошибались.
Первую свою комедию, пародирующую «Горе от ума», он написал в 18 лет от роду, выписавшись из психбольницы, куда его доставили, спутав с соседом по лестничной клетке. Но тем, кто скажет, что это был всего лишь жалкий плагиатор, мы ответим: плагиаторы — все те, у кого Боря брал сюжеты и реплики. Их оригинальность ещё надо доказать. Попробуйте это сделать в нашей стране!
Итак, перестало биться это сердце, чтобы вечно бился наш высокий долг — прославлять пантеон великих хохмачей, умеющих при помощи шутки и некоторого количества долларов устранять авторитарные режимы. Он выше Достоевского, Бальзака и Бени Канцелъсона, вместе взятых. Он первым вывел на сцену новую породу дураков с висячими ушами — «Хохматикус руссикус» и вёл её за собой все постперестроечное время. Разве это не вклад в мировую культуру?
Ура, господа! Боря ушёл, чтобы уже никогда не уйти из всех учебников по серьёзной литературе лёгких шуток и милых скабрёзностей!..»
Голова кружится, старое прошлое мешается со вчерашним, но Яромир Шалвович с радостным чувством мысленно повторяет: «Моя формула оказалась единственно верной: России нужен не коммунизм, а поголовный алкоголизм плюс, общая фестивализа-ция быта!.. За эту коронную фразу его однажды назвали «королём русского Хохмоленда»…
Да, да, людям, течение истории которых остановлено, страшно жить в реальности, они предпочитают вымысел. Тут евреи не виноваты: теперь всякий будет унижать и разрушать их мир, русские бандеровцы уже никому не помеха…
Вот только Сталин с его «Завещанием» всё ещё тревожит. Два десятилетия Яромир, числясь инженером одной дохлой конторы, занимался выслеживанием людей, знавших или, может быть, слышавших о «Завещании». Они казнили восемь подозреваемых, но самого завещания так и не разыскали: будто сквозь землю провалилось…
В 90-х годах — вот когда надо было репрессировать весь этот сталинский сброд! Тогда кругом преобладали наши, их поддерживали, их носили на руках… Счастливое время Собчаков и Новодворских… На главных улицах Ленинграда и Москвы всюду в витринах пестрели семисвечники и звёзды Давида. И все он кричали: «Мы тут! Мы победим!..»
Яромир Шалвович вдруг как бы заново увидел комнату, в которой лежал, и, содрогнувшись, догадался, что он уже умер. Пошевелиться он не мог, сердце не билось и вообще он никак не ощущал своё тело.
Вокруг было тихо, и вещи проступали очень неясно, смутно, как бы в какой-то пелене.
Что-то пролетело, комар или муха (или, может быть, даже мелкая птица), но пролетело медленно и беззвучно, не потревожив ни тени, ни света.
И он понял, что это и есть подлинный мир смерти: с гибелью души как бы умирают души всех окружающих вещей, и нет более никакого зацепления, нет отношения.
Это подтвердилось, потому что мимо проплыл совершенно бесплотный образ медицинской сестры, приходившей дважды на день делать ему уколы. Она не заметила его и совершенно иначе, чем обычно, взаимодействовала с окружающим пространством, где мёртвое, конечно, соседствовало с живым.
Вот оно что… Это была даже не медицинская сестра, а кто-то из умерших: он проплыл в пространстве, ничего не услышав, ничего не увидев, ни с чем не соприкоснувшись.
Вот ведь и он (именно он — уже постороннее для всех тело или образ, или дух, или сгусток новой материи — материи смерти) ничего не слышал, ничего не видел и ни с чем более не соприкасался.
В могилах разлагались останки, распадалось некогда жившее, а здесь всё как бы сохранялось, но всё медленно проносилось мимо: живые не видели этого иного мира, если даже и попирали его ногами. Они ничего не могли изменить, ничто не могли потревожить криком или рыданием. Может быть, тысячи, сотни тысяч этих бесплотных останков проницали друг в друга и уплывали мимо.
Это был бесконечный ужас: ещё сознавать, но уже не иметь никакой возможности выразить это сознание, привлечь к себе внимание. Никто не явился, чтобы его простить или подбодрить — никто…
Ищейки выходят на след
В ленивом и малолюдном причерноморском городке, — местные называли его «Новороссийск-7», — прошло три года моей жизни.
И за эти три года, проведённых в ознобных заботах, я не продвинулся к своей цели ни на миллиметр. Отечество с его судьбой оставалось всё так же далеко от меня, как в день прибытия.
Я всё так же жил у отставного полковника Мурзина и всё так же сомневался, кто он на самом деле, патриот или жалкий алкоголик. Я всё так же встречался временами с Леопольдом Леопольдовичем, болтуном с мошенническими наклонностями.
Впрочем, я всё-таки побывал в Москве и привёз оттуда несколько десятков пожелтевших листков, сляпанных под мою диктовку пенсионеркой, в прошлом сотрудницей машинописного бюро одного из подразделений ГРУ.
В нашем центре появились четыре американца во главе с полковником Ференцем Яношем. Все — знатоки русского языка. Но знатоки формальные, не имеющие настоящего вкуса к языку, а, стало быть, лишённые воображения и инициативы. Хотя показного усердия им хватало. Они так и лучились бодростью и инициативой, но я быстро раскусил, что это всё одна видимость, часть служебного ритуала. Наедине они были малоподвижны, молчаливы и всё чего-то боялись.
Для этой группы была смонтирована специальная спутниковая антенна, и группа ежедневно докладывала об обстановке в свой центр под Вашингтоном.
Весь архивный массив был постепенно систематизирован. Но оставалась ещё прорва зашифрованной информации, относившейся к 1989–1991 годам. Куда подевались дешифрованные документы и были ли они вообще, никто не знал, так что приходилось всю работу проделывать заново. Я лично был уверен, что в последний год существования СССР все донесения зарубежной агентуры просто сваливались в кучу: ими никто не интересовался. Впрочем, я не исключал, что дешифрованные документы были проданы и давно ушли за границу.
Откровенного говоря, ничего чрезвычайного в шифрограммах я так и не нашёл, временами просто поражаясь, сколько пыли собирали наши дорогостоящие пылесосы по всему миру. Однако и пыль раскрывала суть трагедии, которая разыгрывалась за спиной народов.
Вполне допускаю, что вся эта информация, соответствующим образом проработанная, давала подспорье для выстраивания отношений с той или иной страной, но, боже мой, как быстро она устарела! Крушение СССР перечеркнуло, по крайней мере, 90 процентов собранной информации — досье на умершего…
Круг моих знакомств расширился, но весьма несущественно. Я чувствовал неодолимую усталость, но терпел гнусный быт, сознавая, что это мой последний шанс и последние заработанные деньги.
Полковник Ференц Янош, сын венгерского инсургента 1956 года, был чопорным и тщеславным, но иногда он приглашал узкий круг нашего начальства в дом, отведённый для американских экспертов. Это была дача на манер западных вилл, на которой прежде останавливались асы разведывательной службы.
На одной из вечеринок, после обильного застолья, Янош подсел ко мне:
— Господин Пекелис, я уже несколько раз жаловался на местное начальство за крайнюю медлительность всей работы. Они, конечно, заинтересованы, чтобы финансирование с нашей стороны шло как можно дольше. Но нас не интересуют все ваши секреты, весь этот хлам, способный забить поры любых информационных систем, нас интересует только то, что имеет отношение к дальнейшей стратегии. Мне всё это надоедает.
По существующим правилам я должен был отреагировать. И я отреагировал:
— Конкретней, сэр. Что именно вас интересует и какую сумму гонорара это может представлять?
Он поёрзал на стуле, помекал и побекал, но, видимо, сообразил, что спорить со мной бессмысленно.
— Меня интересует всё, что у Вас есть относительно «Завещания Сталина»… Гонорар — десять тысяч, но срок — не более месяца…