Отец рассказывал так ярко, что вскоре мне стало казаться, будто я знал Матвея Рассолова, разговаривал с ним, и это меня, а не моего будущего отца он вытащил из вешней Лиственки, когда я сорвался с лавы. Отец рассказывал, что ходил с Матвеем по ягоды, вместе они искали на полянах гнезда полосатых шмелей.

В деревню Матвей вернулся после революции: работал на заводе, чтобы прокормить семью, — так поступали многие. Жили Рассоловы очень бедно, и, завидев Матвея, подкулачники не раз весело запевали:

Коммунист, коммунист,

Рубаха зеленая,

Не у тебя ли, коммунист,

Хата разваленная?

Матвей ходил в серой шинели и военной папахе, носил бороду, отец говорил мне, что Матвей был вылитый Пугачев.

Жил Матвей в деревне Степаново. Была она бедной, дома крыты камышами и соломой. Рядом — погост Владимирец, богатое село Жерныльское — с кожевенным заводом и четырьмя мельницами.

Отец Матвея бедствовал от века. В наследство от него осталось только прозвище — Рассол. Однажды старик выпил в лавке огромный ковш огуречного рассола. На огурцы денег не хватило, а рассол был бесплатным. Волостной писарь переделал прозвище в фамилию.

В округе каждый имел прозвище. Моего деда и его брата Василия дразнили Ершами, а моего отца и его двоюродного брата — Ершенятами, даже припевку сочинил кто-то:

Сколько песен, сколько басен,

Про тебя, Ершонок Васин?

Сколько басен, сколько песен

Про тебя, Ершонок Петин?

Каких только прозвищ не было: Шпандор, Бододай, Аэроплан, Фунт, Орел, Борода, Колупай, Дрозд.

Белобандиты искали Матвея, но найти не могли. Белый офицер Романовский объявил, что все земли и лес возвращаются их прежним хозяевам. Началась мобилизация людей и лошадей в белую армию. Парни убегали в лес, уводили коней, уносили самое ценное. Страшное и непонятное время пришло в Синегорье.

Едва выбравшись на сеновал, я увидел себя маленьким мальчуганом. Я был такой, каким себя помнил, но называли меня почему-то именем отца. Увидел вдруг бабушку, бросился к ней, прижался, ласково назвал ее мамой…

— Беда, сынок, горе у нас. Коней бандиты уводят. Гони мерина в лес подальше, в самую гущару. Скорее, сынок, мальчишки уже погнали.

Я вырвался, забежал в дом, вытащил в чулане из-за ларя огромный и тяжеленный смит-вессон с единственным патроном в барабане. Патрон был от японского карабина, в барабан я заколотил его молотком.

Вдруг я увидел лес, заросшую иван-чаем поляну, коней на поляне, молчаливых мальчишек под елью. Я был вместе с мальчишками.

Нахлынула ночь, черная, как дымный порох. Мои сотоварищи забились под елку, легли рядом на сухую иглицу. Лег и я сам.

Вместе было не так страшно. Один из мальчишек лежал с одноствольным ружьем, с сумкой, полной патронов. Другой достал из-за пазухи огромный, еще теплый каравай. Хлеб ломали, уплетали за обе щеки. Кто-то привез тесак. Нарубили еловых лап, натягали охапку мягкого мха. Легли рядом, прижимаясь друг к другу, укрылись старой попоной.

Мальчишка с ружьем шепотом рассказывал новости:

— Белые в Ловнях четырех мужиков расстреляли… Мужики ходили в лес, елки рубили, пришли в мокрых сапогах. Романовский говорит: Партизан искали. Расстреливал сам из маузера…

— А нас… расстреляют? — спросил кто-то из темноты.

— Не… Вздуют только что надо. Романовский говорит: Шомполов на всю Россию хватит.

Нахлынула дрема, но вдруг дико заржали кони. Было уже утро, солнце стояло над огромной елью, слепило, словно горящий порох. На поляне носились кони, сбились в кучу, теснили друг друга.

— Та-та-та-та-та… — залился очередью невидимый пулемет.

Рядом, совсем близко шел настоящий бой. Стреляли за деревьями, за покатым холмом.

Я побежал, потом лег, пополз, докарабкался до вершины холма, до огромного белого камня. На лугу шла рукопашная. Белые полотняные рубахи перемешались с зелеными, военными. Люди топтали покос, били друг друга прикладами, палили в упор. Обрезы грохотали, будто пушки. В медоцветах лежали убитые. Убегал, зажав лицо руками, боец в зеленом френче. Его бил чем-то тяжелым огромный бандит. Сбил, принялся топтать сапогами.

Слышались хриплые, злые голоса. Отчаянно, как подбитый заяц, завопил раненый…

Потом я увидел себя среди корявых, заросших лишайниками елей. На самой высокой сидел черный, как головня, белоклювый ворон, смотрел туда, где шел бой. Я слышал, что вороны живут сотни лет. Может, этот ворон не раз видел битвы, кружил над мертвыми, выклевывал раненым глаза. В ярости я вырвал из-за пазухи смит-вессон, нажал скобу…

Глухо щелкнул выстрел, пуля клюнула темную еловую кору, ворон лениво поднял крылья, перелетел на маковку соседней ели.

Потом я увидел, что бегу по покосному полю.

Перебегая лог, услышал хриплую песню. По дороге строем шли бандиты.

Поле было изрыто окопами, желтели сугробы песка. В гору тащился обоз. На телегах громоздились сундуки, мешки с мукой, овчины, ульи и самовары. За телегами брели привязанные к ним коровы. Бандиты пьяно ругались, хлестали плетками коней и коров.

В деревне хозяйничали белые. Бородатый бандит самодельным аршином мерил штуку светло-синего ситца. Дымила полевая кухня, пахло вареной бараниной.

— Рассола везут! — закричали вдруг белые.

Все было словно в страшном кошмаре. Пегий конь тащил в гору рогулю. В рогуле лежал Матвей. Голова свесилась, волосы текли по песку. Матвей был босой, голый до пояса. Серая с огромным красным пятном рубаха висела на свече. Размахивал карабином бандит в шапке с белой лентой. Бросая косы, бежали к дороге косари, голосили бабы, молча смотрели мальчишки…

Я пробился к самой дороге. Матвей был ранен в бок — сочилась темная кровь. Через грудь наискось тянулась ярко-красная лента — бандиты ножом вырезали полосу кожи. Голубые глаза Матвея были открыты — раненый смотрел вверх, на небо.

Меня пихнули прикладом, оттеснили, но я снова оказался рядом с Матвеем. Партизан молчал, зло закусил губы. Кровь текла и текла. Орали конвойные…

Посреди Владимирца рогуля остановилась. Бандиты стащили Матвея на землю, бросили вниз лицом. Партизан с трудом перевернулся, он тяжело дышал, глотал воздух открытым ртом. Какая-то женщина подбежала с ковшом воды, ее оттолкнули, выбили ковш. Кто-то притащил вонючую шкуру, споротую с убитого коня, бросил на Матвея. Рослый бандит поставил раненому на грудь ногу в тяжелом сапоге.

— Что, откомиссарил? А? Откомандовал?

Бандиты шумно обступили лежащего, заорали пьяными голосами:

— Пограбили народ, и хватит!

— Хорьком! Хорьком его в нос!

Матвей молчал, смотрел вверх, в небо. Бандиты осатанели, начали его бить сапогами, прикладами — зло, отчаянно. Матвей не стонал, не кричал, только глядел…

Молча подошел Романовский — глаза спрятаны под козырьком черной шапки, рука на деревянной коробке маузера. Нахлынула жуткая тишина… Улучив момент, я подхватил, поднял ковш — в нем на дне еще была вода. Матвей взял ковш, прижался к ковшу разбитыми губами.

— Чей мальчишка? — прохрипел Романовский.

— Из Степанова, сосед его… — отозвался рослый бандит.

— Кончайте. — Романовский постучал пальцами по коробке маузера.

— Жаль патрона, — ощерился рослый бандит.

— Живьем! — махнул рукой Романовский.

Крича, бандиты потащили Матвея под гору, к темным хмурым елкам — на моховое болото…

Я бросился к лесу, побежал что было мочи: по лицу били ветки, щеку обожгло еловой лапой, но я все бежал и бежал.

На поляне паслись кони, под шатровой елью сидели мальчишки. Я лег в траву, долго не мог отдышаться.

Вдруг во Владимирце зазвонил колокол — показалось, что по лесу катятся тяжелые медные ядра. Заиграли, зачастили вслед за большим колоколом малые колокола, оглушительно грохнула возле церкви древняя пушка.

— Что это? — спросил кто-то из мальчишек.

— Победу празднуют, — отозвался другой негромким, но звонким голосом.

— А может, убитых хоронят?

— Может, — согласился тот же мальчишка.