Впереди, словно тучи, синели заросшие лесом холмы. На самом высоком была крепость. Казалось, она уже совсем рядом.

Конь так и стелился над травой, но погоня не отставала. Я слышал, как храпят всадники и кони, от стука подков гремело в ушах. Врезались в густую хвойную чащу, выкатились на огнище, пронеслись по поляне…

Вдруг прямо перед собой я увидел огромное небо. Где-то далеко внизу была земля. Меня сбило с коня, швырнуло вверх. Мелькнула белая круча, прямо перед собой я увидел черную глубокую воду…

Оглушенный, разбитый, мокрый, я с трудом выбрался на отмель, пополз по песку. Под кручей на камнях лежали разбившиеся кони и всадники. Я попробовал встать, но не смог. Вдруг кто-то тронул за плечо, я повернулся и увидел мокрую морду чубарого коня. Зубами, руками я вцепился в повод, перевернулся на спину.

Конь послушно пошел, поволок меня по луговой траве, и я снова увидел костры, хороводы, веселых и шумных людей. Костры горели на покатной липовой горе, там, где всегда гуляли владимирецкие… Грустно и тонко, как ночной дрозд, пела берестяная дуда.

Вдруг стало тихо: люди увидели меня. Ко мне бросились парни, подняли на руки, понесли.

— Ливонцы, — с трудом выдохнул я.

Все парни были с оружием: в порубежье всегда ходят с оружием за стенами крепости. Кто-то оглушительно свистнул, и по лугу рассыпался тяжелый топот: военные кони всем табуном бросились к кострам, закружились, как вода в омуте. Парни смело бросались в этот омут, вскакивали на оседланных коней.

Меня понесли девушки. На щеку упала чья-то слеза, и я сам чуть не заплакал.

Лава с грохотом унеслась в огненную ночь, по полям покатился грозный раскатистый гул…

Я очнулся. Сон обрывался всегда не там, где нужно. Пели петухи, я понял, что уже скоро утро.

Я не увидел возмездия: как в ужасе убегали ливонцы, как обманутые огнями, влетели в трясину, как отчаянно, в пень рубили их русские воины…

Тетя Проса, увидев меня на пороге, лукаво прищурилась.

— Опять сон расскажешь? Говори, говори…

Выслушав рассказ, хозяйка пытливо глянула на меня.

— А не сочиняешь ли ты часом?

Задумалась, негромко добавила:

— О чем думаешь, то и снится. Наверно, ты наперво придумываешь сон, а потом смотришь его… Угадала?

Конечно, мои сны были просто грезами. Все началось еще в детстве. Шел второй год войны, стояла лютая и ветреная зима. Валенок у меня не было, в полях стреляли, мы с сестрой и братом совсем не выходили из дому. К нам тоже никто не приходил: дом стоял на отшибе, по крышу утонул в сугробах. Читать я еще не умел, игрушек, кроме пулеметных гильз, у меня не было, по дому гулял холод, и почти все время я сидел на печи. С печи немного увидишь, да и смотреть было не на что. Я лежал на печке, на красной, как знамя, подушке, смотрел на неоклеенный потолок. Узоры древесины мне казались то лесом то озером, то пашнями и холмами.

Когда надоедало смотреть, я начинал грезить: представлял, как партизаны возьмут меня с собой, дадут маузер в деревянной коробке и увезут с собою в санях — рядом с тяжелым пулеметом.

Часто я представлял лето, как я бегу по траве, врываюсь в лес, а в лесу — забытое орудие со щитом. Я заряжаю орудие, бью через озеро по немецким машинам.

Грезы были легкими и летучими, как утренние облака тумана. Когда я болел, рядом со мной ложилась мать, рассказывала про свое детство, и я начинал представлять, что был тогда словно бы рядом с нею, бегал на мшары за ягодами дразнил табаком гадюк, стрелял из тяжеленного шомпольного ружья.

Мать была партизанкой-проводницей. Часто она уходила и в доме утверждался страх. Возвращалась мать только к утру.

На войне всегда страшно. Страшно было и в давние времена, хотя воевали тогда мечами, топорами, стреляли из неудобных пищалей и пушек…

4

Взяв тетради, я присел к столу, а хозяйка негромко запела старинную песню:

Наша крепость, наша крепость,

Наша крепость на горе,

Белый кречет, белый кречет

Прянул в небо на заре.

И неведомо откуда

Войско грозное пришло.

Только чудо, только чудо,

Только чудо нас спасло…

Я задумался: сколько же раз приходили сюда враги?

Но люди выстояли, сберегли себя, жизнь, озерный и лесной край.

В дверь вдруг постучали. На пороге стоял Саня — в новой сатиновой рубашке, в черных сатиновых брюках и новеньких башмаках. Густые волосы Сани были неумело зачесаны, в руках негаданный гость держал карандаш и толстую тетрадь.

— Вот и я решил записывать. Записал, как в войну муку в озере прятали, — опустят в мешке, сверху мука намокнет, корой покроется и лежит себе, сколько надо.

Присев к столу, Саня полистал тетрадь, что-то зачеркнул карандашом.

— И Костю Цвигузовского записал. Он про Дубковский бой рассказывал. Партизаны на холме были, а фашисты внизу. Бежать вниз с горы плохо, партизаны просто сели и стали съезжать. Фашисты перепугались: партизаны с неба падают…

Саня вздохнул, закрыл тетрадь.

— Жаль, что про древнее никто не помнит… Обидно, про другие города и деревни в книгах написано, а про нашу — ни слова.

— Запиши про себя… — предложила, орудуя ухватом в печи, тетя Проса.

— Про себя неинтересно, родился, в школу хожу, вот и вся биография.

— Напиши, как конюшня горела и ты прибежал да коней выпустил…

— Так ведь их жалко было, они живые, все бы в огне сгорели.

— Вот так и запиши…

— Теть Прос, лучше про революцию расскажите, — решительно попросил Саня.

— Про какую же тебе революцию: пятого года или семнадцатого? Я ведь и пятый год помню…

— Расскажите! — воскликнули мы с Саней в один голос.

— Слухайте, коли просите… Ярмарка была во Владимирце. Я и пошла на ярмарку. Иду, ягоды собираю. Каких только ягод нет: черничинка моховая, брусничинка боровая, земляничинка низовая. Опоздниться боюсь, заторопилась, на небо глянула, а на горе полымя, флаг кумачовый… Народ вокруг шумит, смотрят люди, дивуются… Урядник рубль на водку давал, чтобы сняли флаг, — никто не полез, сосна высоченная, пилой пришлось лесину валить, еле свалили… Флаг-то Матвей Рассолов повесил. Отчаянный был.

Хозяйка совсем забыла про утренние дела.

— Хорошо помню Матвея, как сейчас вижу. Землю в восемнадцатом по весне делил, сколотил шагомер и отмеривал. Земля, говорит, теперь общая народная… Нам целую десятину дали. Земля черная-черная, что лесное огнище. Матушка моя не выдержала, бросилась к Матвею, обняла его. Рассолушко ты наш, говорит… И Митрофанова помню, сто раз видывала.

— Какого Митрофанова? — не понял Саня.

— А того самого, в честь кого наш сельсовет Митрофановским называется. Вместе с Рассоловым он тут у нас и устанавливал Советскую власть. Когда продотряд приезжал, так они по домам ходили. В продотряде все больше латыши были, по-русски плохо говорят, ничего толком не объяснят, народ серчал даже… А в девятнадцатом белые пришли, во Пскове Булак-Балахович стоял, Митрофанов и наш Рассол стали называться красные партизаны.

Тетя Проса присела к столу, подперла голову руками, глаза ее молодо засверкали.

— Помню, ой как помню… Будний день был, а во Владимирце большой колокол дон-дон-дон… По озерам будто бочки серебряные катятся… Белые билибонили. Расстреляли волисполком, на продотряд напали, кого побили, а кого в озере потопили. Матвей с продотрядом был, вон тут в озере, на кряже, его и ранило. Сначала потопить белые его хотели, потом раздумали, повезли во Владимирец…

Хозяйка умолкла, закрыла глаза ладонью, Саня перестал записывать, отложил в сторону тетрадь. Не сговариваясь, мы с Саней встали, вышли из избы, во второй раз зашагали к Владимирцу. Мы знали, что там стоит памятник Матвею Рассолову.

Про Матвея Рассолова рассказывал мне мой отец. Стояла вторая военная зима, отец болел, мы голодали, жили в страхе, за окном грохотали небывалые бои, но лишь выдавалась тихая минута, как отец начинал говорить про войну, но не про новую, а про старую — гражданскую, про девятнадцатый год, когда сам отец был еще маленьким мальчуганом, Матвей Рассолов виделся мне похожим на партизан, что приходили к нам, ночевали в нашем застуженном доме…