Изменить стиль страницы

— А-а! Маман-бий! Вот тебя-то нам и нужно! — злобно крикнул чернобородый. — Вот он, кровопийца народа! А ну, слезай с коня! Слезай, покуда жив!

Только теперь Маман узнал в нем старшего сына Сейдуллы Большого — Бегдуллу. Вид у него угрожающий, дрожит дремучая борода, голодные глаза горят. Ускакать, вырвавшись из его сильных рук, истомленному коню не под силу. Маман-бий, нарочито мешкая, медленно спешился.

— Сюда иди! — приказал Бегдулла, указывая на джангилевый шалаш, и пнул грязной ногой в бедро Мамана.

Маман резко обернулся, но бородач надвигался на него, тяжело дыша, и он молча вошел в укрытие. Посреди шалаша горел костер. Шесть женщин и десяток лохматых детей валялись лицом к огню. Только легкое движение ресниц говорило о том, что они еще живы. Маман-бий не выдержал этого зрелища, вышел вон. Его верного белого коня успели уже зарезать и освежевать. Зная, что, коли Маман начинает хмуриться, быть грозе, бородач первым подошел к нему, неся сбрую белого коня.

— Держи хвост трубой! — глумливо крикнул Бегдулла. — Ты же наш вожак, — значит, раб своего народа. А мы вот и есть народ, твой хозяин. А хозяин волен делать со своим рабом все что хочет. Вот взнуздаем тебя, заседлаем и будем ездить на тебе верхом… А ты что молчишь? Почему ничего не отвечаешь? Даже удрать не торопишься!.. Надеешься на нашу хозяйскую милость? — И внезапно заорал:- Эй вы, там! Чего копаетесь?

Его люди тем временем отвязали осла и подвели к Маману.

— Садись, Маман, на осла. Да не так, задом наперед садись! Ну, живо!

Что рабу делать, коли хозяин велит! — сказал Маман смиренно и сел на осла лицом к хвосту, как и было приказано.

Бегдулла мгновенно прикрутил его веревкой к седлу. Бродяга с гноящимися глазами притащил кровоточащий кусок конского мяса и приторочил его к седлу, а Бегдулла обмазал разросшиеся усы Мамана лошадиной кровью и, гикнув, стукнул осла кулаком, повернув его мордой к Хорезму.

— Пошел! Пропади ты пропадом! Помни наше хозяйское милосердие! Благодари, что помиловали, что ноги твои на четыре пальца от земли болтаются. На глаза нам смотри не показывайся! Молчи, сгинь! Сгинь!

Маман слова не вымолвил, ехал на осле, не глядя по сторонам, а осел шел за людьми по дороге. Но если бы оглянулся Маман, то увидел бы, смеются над ним люди, пальцами указывают: «Глядите-ка… Маман… Бий наш полоумный… Ишь сидит на осле лицом к хвосту!.. Умора!..» Маман-бий едет. Молчит. Думает. Народ — хозяин. Что со мной сделает, как накажет — быть по сему.

Главный бий, лишенный бийства, едет, едет на сером осле задом наперед и плачет в душе кровавыми слезами. Никак не поймет: чем он провинился перед народом, за что ему такая казнь? Ведь если оступится осел, упадет, некому даже его поднять. Если не сжалится никто, не освободит Мамана, так ему и пропасть… Нет, не жалеют, смеются, — значит, он виноват… А как же эту свою вину искупить?.. Осел идет без узды, по своей воле, сходит с дороги попастись, поискать травки. Связанный качается в седле. Обоим дышится тяжело.

Поздним утром следующего дня осел пристал к большой кочевке, во главе которой едет женщина. Это — кочевка вдовы Давлетбай-бия, властной байбише Шарипы. Шарипа сразу признала Маман-бия, слезла с коня. Приказала мужчинам:

— Развяжите бия нашего Мамана!

— Не трогайте меня, я потерплю, ничего… — коснеющим языком, еле слышно молвил Маман. — Хозяин мой так меня наказал, — значит, судьба моя такая.

Сметливая Шарипа сразу поняла, кого он называет хозяином.

— Мудрый бий, поймите, что если один ваш хозяин велел вас связать, то другой ваш хозяин и развязать вас вправе. Счастливого вам пути, лев наш!

То ли оттого, что весеннее солнышко уже пригревало землю, то ли от пролитых народом кровавых слез, дороги превратились в сплошное, дрожащее как студень болото. Маман-бий ехал на осле. Осел усердно месил копытами глину…

Быть может, еще какой-нибудь удрученный горем человек-«хозяин» Мамана — поймает их, отберет осла, а самого Мамана погонит дальше пешим… Он готов на все. Ветер, развевая его длинные, непомерно разросшиеся усы, скрывает от посторонних глаз исхудалое лицо путника. Маман-бий едет вперед, только вперед, к голове кочующего бедствия, искать новое место жительства для своего народа-изгнанника.

Часть третья

1

Есть в мире и добро, и зло, и грех; добро — тайник, открыто зло для всех.

Алишер Навои

Бешено мчится Амударья, размывая и руша свои берега, вместе с вырванными с корнем деревьями. Крутя, ломая, дробя, поглощает их пучина. Но, подбегая к морю, река тишает, смиренно растекается на рукава, образуя дельту и множество сверкающих мелких озер. Каждое озерко — благодатный источник жизни — кишмя кишит рыбой. Глухие заросли камыша и куги, окружающие заливчики и островки, непроходимые дебри лесов, откуда одинокий путник едва ли выберется на свет божий, от веку не слышали иного шума, кроме хлопанья крыл и многоголосого гомона птиц, парящих над лесами и водами, плещущихся на глади озер. Ревущий, топочущий, стонущий хлынул в эту глухомань поток беженцев-каракалпаков, изгнанных из родных мест, и, подобно изнуренному зноем стаду, стремившемуся к воде, остановился. Медленно таяли толпы людей, растекаясь по берегам рукавов дельты, ища приюта в чащах куги и турангиля. Деревья, так же, как и люди, побитые и потрепанные своенравной судьбой, протягивали навстречу изгнанникам кривые иссохшие ветви, словно руки неловких попрошаек, а их растрепанные птицами верхушки, со спутанными ветками, растущими вкривь и вкось, напоминали сбитые набекрень рваные шапки. И уже пошла по берегам протоков и озер будничная житейская сутолока: беженцы, сохранившие кое-какой достаток, разгружали свой скарб, ставили кибитки, вязали шалаши. Вдовы и сироты, вконец обнищавшие босяки устраивались в зарослях прямо на земле со своими тощими узелками, суетились и гомонили, цепляясь за свою жалкую жизнь: хоть в беде, хоть в нужде — лишь бы живу быть.

…И, еще не оглядевшись толком, бросались люди к озерам, дивясь, выхватывали из воды играющую стаями рыбу. Уже поднялись к небу жидкие струйки дыма, кипели на кострах казаны и котелки. Джигиты, досыта наевшись рыбой и напившись чистой воды, играючи, с треском ломали крепкие, как берцовая кость, сухие джангили и толстые стволы камыша, — да не всякому это оказалось под силу. Тут же строили себе пришельцы первые на новом месте камышовые лачуги.

А толпы, гонимые бедствием, как скот по пыльной дороге, все прибывали и прибывали, брели, цепляясь друг за друга, карабкаясь из последних сил, и, ошеломленные невиданным изобилием благодатной новой земли, чуть приостановившись, разбредались по лесам и речушкам, — и всем хватало места.

Никто не вышел им навстречу, ни один посланец какого-нибудь хана, хотя бы для того, чтобы сказать: не тронь! это — мое! Видно, потому так получилось, что о ту пору в хивинском дворце шла увлекательная «игра в ханы», полностью захватившая властительных кунградских наместников-инахов, главную силу при дворе, — рвались важные господа к трону. Не выдержав натиска претендентов изнутри и извне, бежал подобру-поздорову потомок славного Жадиге, сын Султан-батыра из рода шекти, Гаип-хан, и на престол воссел его младший брат Абдулла. Год просидел — все: вмешались бухарцы, прогнали. И пошла чехарда: то садятся на ханство потомки Абулхаира, то его врага Жадиге из рода шекти.

Так, забытый богом и лишенный благодетельной ханской заботы, народ каракалпакский стал потихоньку укрепляться, строиться на новом месте. Больше всего селились по берегам Кок-Узяка. Недаром полноводная и чистая река называется «Кок»- это и значит «голубая». Вода течет в ней медленная, с тихими омутами, словно в глубокую чашу с краями налитая.

Сидит ли человек летом на ее берегу или зимой, слегка разметя снег, смотрится в ее ясный, как синее небо, лед, никогда не насытятся его глаза. Весною в Кок-Узяке рыба стайками ходит, гоняется одна за другой, резвится, подобно стаду, выпущенному на свежую траву. Рыба отчетливо видна сквозь прозрачные струи, и ее столько, что даже малый ребенок, если захочет, летом может, нырнув, поймать руками, а зимой — подцепить на крючок из проруби.