Изменить стиль страницы

Прежде немногословный, теперь бий стал разговорчивым. Без конца рассказывал о саблях, мечах, косе смерти, которые постоянно висели у него над головой, то и дело касаясь горла. Поведал Рыскул-бий и о печальной участи Юсуп-бия. Дюжие руки затолкали его в мешок и приволокли в ханскую ставку. А там настали для него такие черные дни, что никакими словами не выразить! Сажали его в мешок вместе с кошкой и били по мешку палками. Не раз падал он наземь под несчетными ударами плетей… Хан требовал от бия, чтобы шел он в набег на племя ябы, грабил, истреблял кенегесов, а Есенгельды поставил бы бием над родом ктай…

— Какая от этого выгода хану, спросите вы, — разъяснял Рыскул-бий. — А как же? Выгода большая! Хотел хан стравить нас между собой, чтобы мы били и разоряли друг друга, а когда мы выдохнемся, он делал бы с людьми что захочет. Я там многое понял. Недаром говорят: «В стане врага найди себе хоть одного друга». Служил у хана один джигит из рода табын. В ту ночь, как меня туда притащили, его поставили караулить, а он потихоньку шепнул мне о злых умыслах хана.

Повествуя историю своего плена, старик хвалил казахских парней, добрых, честных и милосердных. Когда Рыскул-бия по ханскому приказу морили голодом, караульные приносили ему вареное мясо в карманах («благослови их, господи!»). Джигит-табын однажды даже подготовил бию побег, но он представил себе, что из этого выйдет, и отказался.

— Зачем? — возбужденно галдели слушатели. — Надо было бежать!

— Смех одному — слезы другому, — пояснил Рыскул-бий. — Радуясь своей свободе, не хотел я оставить хорошего парня в слезах.

Биев, вернувшихся из плена, старейшины ставили на прежние места. Пришлось и Аманлыку уступить свою должность Алий-бию, а самому остаться простым нукером. Узнав, что в его отсутствие назначили бием его сына Турекула, Рыскул-бий было обрадовался: «У кого есть наследник, у того и дела идут в гору», но, поразмыслив об умственных способностях сынка, прикусил тонкие губы в досаде: «Несчастный, кроткий народ мой, поставь над тобой правителем бревно — ты и бревну подчинишься?» Однако до поры до времени промолчал: сколько веревочке ни виться, конец ей все равно будет. Но среди скорбных вестей, грузом согнувших его спину, самым тяжелым оказался странный поступок Мурат-шейха. Рыскул-бий глубоко задумался: «Вожак, не дрогнувший в жесточайших сраженьях, человек, который был знаменем всего народа, всегда шел впереди, и вдруг такое малодушие — сам себя ослепил! Зачем ему это понадобилось? Из ума выжил? Задумал измену в помрачении ума? Хитростью заманив кузнеца в гости и совершив злое дело, боится, что его выведут на чистую воду? Может быть, собственному греху ужаснулся? Или, опасаясь народного гнева, сам себя наказал? Возможно, что и так! Зазорно ведь было бы, если народ, разбушевавшись, сам в неистовой ярости выбил бы своему шейху глаза! Смирный народ наш чужих тронуть не смеет, а своих карать горазд, и нет человека, лучше знающего нрав каракалпака, чем шейх. Да, так это и было, именно так…»

Рыскул-бий утвердился в своем предположении, даже поздороваться с Мурат-шейхом не пошел. Но однажды, выйдя из дома, увидел шейха, осторожно сходящего с коня. Никто не сопровождал его, кроме верного аткосшы Сейдуллы Большого, никто, как это бывало раньше, не встречал громогласными приветствиями. Обычно ходивший позади хозяина, теперь Сейдулла Большой шел впереди старика, державшегося за кончик его плетки. Прежде белоснежная, всегда красиво закрученная чалма шейха теперь загрязнилась и сбилась набок. Раньше первым почтительно приветствовавший его, старый бий молчал. Чтобы дать понять хозяину, кто стоит перед ним, Сейдулла Большой громко поздоровался с Рыскул-бием, и только тогда тот обменялся рукопожатием с гостем. Мурат-шейх, растроганный встречей после долгой разлуки, прослезился, Рыскул-бий оставался холодным. По тону, каким произнес он положенное — «входите, добро пожаловать», — нетрудно было угадать его отношение к нежданному посетителю. Но шейх не хотел ничего замечать. Он сел на колени на расстеленную в сторонке белую кошму и по порядку расспросил хозяина о делах и здоровье. Рыскул-бий окончательно замкнулся в себе, отвечал коротко и сухо. Хотя глаза шейха были слепы, внутренним взором он увидел тощий лик сегодняшнего гостеприимства. Но принял его с кротостью и только под конец не выдержал.

— Милый Рыскул-бий, — сказал шейх, тщетно нашаривая перед собой пиалу с чаем, — а ты изменился. Я тоже изменился. Вот никак не найду свою пиалу.

— Себя не пожалели вы, шейх наш.

— Рад, что ты живым вернулся, мой милый. Не то так и унес бы я с собой заветное свое слово. Дай скажу его тебе. Стезя моей жизни тебе ясна. Все силы свои отдал я народу, чтобы он стал равным с другими, достойно носил черную шапку скорби, называемую «каракалпак». Но этот мир предстал передо мною гнилым мешком с протухшим молоком. Только одну дыру залатаешь — ан рвется мешок с другой стороны. Не добрым оком, косо смотрел на меня этот мир. А под конец жизни из собственного дома моего похищен был милый гость мой, а сам я оказался перед народом на позорище. Страшное подозрение пало на меня. А я-то ведь был и остался честным. Что делать? Понял я, что мир полон зла и человек в нем волк человеку. Вот тогда отрешился я от этого гнусного мира, сказал себе: да не увижу я мерзости его более — и выколол себе глаза. Говорю перед вами открыто, Сайдулла надежный, верный мне человек, да и на тебя, лев мой с разбитой пастью, смело могу я положиться. Если зрелые люди скажут: «Мурат-шейх, такой-сякой, сам решил уйти из этого мира, туда, мол, ему и дорога», то молодежь может ведь и соблазниться: поверят мне и кто-нибудь, убоявшись трудностей, не дай бог, тоже откажется от жизни. Так пускай молодые сами испытают и счастье и муку, пусть каждый смотрит на мир своими глазами. А правда моя останется, милые, с вами.

Кляня себя за обиду, причиненную ни в чем не повинному шейху, Рыскул-бий яростно кусал губы, но зубы его раскрошились в плену, и следы только двух зубов на расстоянии двух пальцев один от другого остались на нижней губе старика.

Мурат-шейх, как это случалось и прежде, переночевал у Рыскул-бия, а чуть свет ушел, даже пошутил, как в былые времена. И часу не прошло, как в дом бия пришла черная весть: шейх бросился в колодец и утонул. — О ты, обманчивый, призрачный мир! — горестно воскликнул Рыскул-бий. — Носим мы по земле свое доброе имя, а умереть по-доброму нам, оказывается, не дано!

* * *

Не решаясь признаться Акбидай, что лишился бийства, Аманлык сидел насупившись, чуть не задыхаясь от незаслуженной обиды.

Акбидай, приметив, что муж не в духе, засуетилась, но он не обращал на нее внимания, и тогда снова нахлынули на нее страшные воспоминания о плене: может, вспомнилась ему невольная ее измена, когда попала она в руки врагов?

Акбидай молча вышла из дому, выломала крепкий хлыст джингила, положила его перед мужем и рывком обнажила спину.

Бей, бек мой, сорви свою злость, облегчи мой грех!

Аманлык поднял хлыст, со свистом рассек им воздух, словно приноравливаясь, как лучше ударить, и, с хрустом переломив его о колено, бросил в огонь.

— Солнце этого дома — ты! — сказала она. — Позволишь туче закрыть свой лик — ив доме твоем стемнеет.

В ответ Амынлык лишь тяжко вздохнул, молча повалился на бок и по старой сиротской привычке остался лежать, подсунув руки под щеку, даже не спросив у жены подушку. Только назавтра узнала Акбидай от досужих аульных старушек, чем был так расстроен ее муж, но теперь в ее руках было средство его утешить.

— Не вздыхай тяжело, бек мой, вспомни слова отца нашего — бия: «Если хочешь сегодня оценить, на каких стременах стоишь, вспомни тот день, когда их у тебя вовсе не было». С божьего соизволения, бек мой, скоро у тебя родится наследник.

Не находя слов от восторга, Аманлык прижал жену к груди, целовал ее глаза, лоб и щеки…

Перед зарей кто-то крикнул им в окошко: «Мурат-шейх погиб, бросился в колодец!» Оба вскочили с постели как ужаленные, и, еще не переступив порога, Акбидай пронзительно заголосила, Аманлык зарыдал, — крича и плача бежали они к дому шейха. Не осталось в ауле живого человека, кто не оплакивал бы смерть старика. С шумом, воплями скорби текли людские потоки к жилищу Мурат-шейха, как ручьи, устремленные к озеру.