Изменить стиль страницы

С пониманием, которое можно было принять и за согласие, Рыскул-бий сказал:

— Мы преклоняемся перед величием хана, не проронив ни слова, гости мои.

— Тогда и нам можно спать спокойно, — грубовато-дружески ответил рябой.

С тем расстались до утра. Рыскул-бий едва добрел до самой постели. Сердце выпрыгивало из глотки. Голова разламывалась от боли. Зато почивал безмятежно сын Турекул. Здоров, как племенной баран; в башке — бараньи мозги. Юрта сотрясалась от его молодецкого храпа. Никогда, как бы ни был утомлен или взвинчен, Рыскул-бий не проклинал сына. А тут — не стерпела душа:

— Чтоб тебе с места не встать, дай, боже!

Сын, единственный, был отвратителен, как падаль. Старик пнул его ногой в затылок так, что тонкий сафьяновый ичиг скрипнул. Но Турекул лишь всхлипнул младенчески и заскреб затылок всей пятерней, не просыпаясь. Беда, страх, когда нет сына. А когда сын — дурень? Есть ли одиночество горше, мучительней?

Ночь прошла без сна. Утром жена, войдя к Рыскул-бию и намеренно молодцевато присев на одно колено, охнула, увидев его лицо.

— Плакал?.. Мой бек! Разве не все у нас живы-здоровы?

Он вяло отмахнулся от нее. Может, и плакал. Разве старость — жизнь?

Гости за чаепитием заметили перемену в хозяине, но истолковали ее, как им хотелось.

— Хан кунградский, — сказал рябой вкрадчиво, — ежели вы решились, мы будем счастливы обрадовать великого хана. Час неминуемый, неотвратимый близится. Неужто старый беркут упустит… неужто не сломает хребта той черно-бурой лисе?

— Что за лиса такая? — спросил Рыскул-бий угрюмо.

— А та, которая бежит издалека, полгода бежит, якобы с цыпленком из русского курятника… и которая сызнова зануздает вас, коли добежит до дома!

— Сызнова, говорите?

— Коли упустите время… Выгнали вы ихних угодников, мангытцев, пора браться за самих ябинцев, пока они за вас не взялись.

— Вот что, гости мои дорогие, — сказал неожиданно Рыскул-бий с утомленным вздохом, — не сбивайте меня с толку, не морочьте мне голову, приняв мое чистосердечное угощенье.

— Однако и вы в душу не плюйте гостям, посланным вам на счастье, — осторожно возразил рябой. — Ежели великий хан покроет полой своего халата голову хитроумного Мурат-шейха, вы, кунградцы, будете у рода ябы пасти скот. Погонят жен и детей ваших по милостыню, а джигитов — рыть арыки.

— Ежели так повелит наш шейх, — перебил Рыскул-бий, — так тому и быть. Когда левая рука слушается правой, разве это зазорно? Хуже, когда руки врозь, а ноги бегут, куда тянет не голова, а задница.

— О! Далеко же вы ушли, хан кунградский! Из этакой дали не расслышишь, ваш ли это голос? — язвительно выговорил рябой. И вдруг вскипел:-Старый кобель! На кого осмеливаешься брехать? Что на пользу, что во вред — сослепу уже не видишь?

— Вы мои гости. Что ни скажете, все снесу, — молвил Рыскул-бий с кроткой улыбкой, которая говорила, что он не удивлен: ожидать не ожидал, но и исключать не исключал; знал, кого принимал.

По-видимому, и гости были не слишком озадачены, готовы и к тому, и к этому. Рябой сказал, шипя, как камышовая кошка:

— Хорошо. В свой срок сочтемся. Проводите нас по крайней мере как подобает.

— Позвольте, я приглашу биев, джигитов…

— Нет, уж увольте, никого!

— Как прикажете, уважаемый, — отозвался Рыскул-бий, даже несколько польщенный.

Гости отбыли внезапно, как и прибыли. Провожал их лишь Рыскул-бий, и в этом был усмотрен особый смысл. Стало быть, дело такое, коему не надобно огласки, дело не пустячное: о пустяках и ханы любят пошуметь.

Бии опять всем скопом, во главе с Байкошкар-бием и Есенгельды, вломились в дом Рыскул-бия — без спроса и зова, с оскорбительной развязностью, и принялись за саркыт, угощенье с гостевого стола, дожидаясь хозяина. У хозяйки текли слезы по блеклым, иссохшим щекам от обиды и гнева.

Но бии не дождались хозяина. Не вернулся он и на другой день. Бии крепко осерчали, потому что нетрудно было догадаться, куда он подевался. Полетел, знать, к Мурат-шейху. Вот с кем пожелал хан кунградский держать совет: не со своими биями, а со святым отцом, давно протухшим, как и сам хан кунградский.

Однако минула неделя, — Рыскул-бий не возвращался.

* * *

Посольство Мамана тем временем встречало в пути раннюю зиму. Волгу перешли по льду. В Заволжье застряли. Буран, многосуточный, стер с лица земли дороги, обратил день в ночь.

У всех было неспокойно на душе. Томила и Мамана неотступная мысль: как-то теперь они пройдут по земле Малого жуза, сквозь летучие кордоны бесстыжих нукеров Абулхаир-хана?

Невесело было думать об этом. Но все же Маман был счастлив. Он ступил на вершину своей жизни. Он вез своему народу Грамоту великой надежды.

Мудрецы утверждают: мир божий построен так, что человек, даже испытав в жизни счастье, уходит на тот свет, не успев понять за короткий свой век, что это такое — счастье. Оно, говорят, безбрежно, как небеса, и многолико, как людское море. Для одних счастье — звон золота, для других счастье — мечтания, самые беспредельные и сказочные, но светоносные и чудотворные.

Нетерпенье обуревало Мамана. Мысленно он уходил далеко вперед и в пространстве и во времени, и мечтания его были дерзновенны. Но версты и дни уползали надсадно медленно.

В долгой дороге послы Страны Моря порядком издержались, отощали, измаялись донельзя. Кто не испытывал в жизни зимнего бездорожья, ничего не испытал… Уморились кони и люди. За Волгой, в невылазных сугробах, кони стали падать, а новых не накупишься! Люди хворали, даже такие крепыши, как Пулат-есаул и Сагындык-богатырь; все были простужены, кашляли, зябли, тянулись к печам и тулупам, мечтали о топленом жире и горячем молоке, как чахоточные. Все, кроме Мамана. Хворые валились с седел, пришлось везти их в колясках (одна была Мамана, другая — Гладышева), переобув коляски по-зимнему, то бишь сменив нарядные крашеные колеса на деревенские полозья.

Маман старался ободрить, увлечь:

— Милые мои, утрите глаза и носы… До дома рукой подать. Вспомните, как вас провожал народ. Так же и встретит, еще жарче. Народ вас обнимет, разом выздоровеете! Потому как дорога ваша на том не кончается, а только начинается… Разъедетесь во все концы света: кто в Китай, кто в афганскую сторону, кто в Бухару, Хиву. Будете собирать народ, рассеянный ветрами и бурями, засевать черными шапками родное поле. Станет наша отчизна сильна и могуча, весь мир нам подивится, ибо мы теперь не одни. Сущую правду говорю: мир удивим!

Маману отвечали недружным смехом, натужным кашлем.

Лишь в Оренбурге несколько отогрелись, окрепли. На этот раз не обошли старого приятеля — купца Бородина, побывали у него в гостях, повидали его сыновей, разительно похожих на него и ликом, и статью, хотя один был русый, другой черен как смоль. Бородин, подняв чарку зеленого вина, обещался явиться к черным шапкам, коли на то пошло, с караваном товару красного, и не в одиночку, а подбив с собой изрядную компанию. Маман благодарил за добрую память.

Неплюев, принимая послов, предупредил их:

— Докладывали мне: Абулхаир-хан посылал к вам по прежнему своему обыкновению за воздаяниями. Требовал на зимнее время разного запасу немалого числа… На что будто бы объявлено ему было, что вы состоите в российском подданстве, как и он. Следовательно, должности у вас нет отпускать ему никакого запасу! Надобно это поправить, господа послы. Что за путаник — Гаип-хан? Прошу тебя, Маман-бий, перво-наперво угомонить дураков.

Однако Маман уже не смог ничего поправить и никого угомонить по особой причине.

Едва послы покинули Орскую крепость, последний русский предел, их окружили в степи ханские нукеры и вели до ставки хана, правда, на сей случай — молча, без брани и насмешек. Навещать Абулхаир-хана послам было не с руки, их к нему не тянуло. Но и избегать встречи с ним не было повода. Конечно, нукеры не столько встретили, сколько перехватили послов, но при известном терпении и добродушии их конвой можно было счесть и за почетный.