Изменить стиль страницы

Ему вдруг приходит старая мысль, что путь к безопасности и его лично, и людей, за которых он отвечает, лежит через этот вражеский пикет. Вспоминается афоризм: «Чтобы уйти от опасности, надо идти к ней». И сразу становится нестерпимым это бездеятельное ожидание. Он протягивает руку, трогает лежащего рядом Хайрулина. Тот переваливается бесшумно, и его скуластое лицо оказывается так близко, как лейтенанту еще не приходилось видеть.

— Давай! — одним дыханием говорит Грач. — Смотри только…

Он не договаривает, уверенный, что Хайрулин и так знает, о чем речь — о тишине, от которой зависит все. Часовой должен рухнуть, как в кинофильмах об индейцах — без крика, без хрипа, без стука о землю. Для такой ювелирной работы нужен опыт, которого ни у кого нет. И это беспокоит лейтенанта, заставляет нервно прислушиваться, мысленно торопить время.

От реки доносится слабый чавкающий звук, в темноте, как условлено, дважды скрипит лягушка. Лейтенант ползет вперед, осторожно ощупывая руками землю. Он не оглядывается, знает, что там, за его спиной, так же осторожно ползут пограничники, каждый к своему месту.

Возле самого бруствера он натыкается на Хайрулина. Тот стоит на четвереньках, брезгливо шаркает ладонями, вытирая их о траву.

— Ваше приказание выполнено! — шепчет он со странным чужим придыхом.

Лейтенант поднимается в рост, перепрыгивает через окоп, мельком заметив на голой утоптанной земле распластанное тело часового с неестественно откинутой головой. Он подбегает к серой стене казармы и вдруг видит, что навстречу ему медленно открывается дверь. В дверях стоит сонно чмокающий солдат без ремня. Грач делает выпад, как на плацу по команде «длинным — коли», и, взмахнув рукой, бьет солдата гранатой по голове. И в тот же момент рядом гремит выстрел. Так сначала думает Грач. Но сразу же соображает, что это не выстрел, а капсюль гранатный хлопнул от взмаха и через четыре секунды будет взрыв.

— Гранатами — огонь! — торопливо кричит он, бросая свою гранату в светлый провал двери. Отскакивает к окну, швыряет туда сорванную с пояса лимонку и, уже падая на землю, слышит звон стекол с другой стороны казармы.

Треск разрывов забивает уши, придавливает тяжестью. И сразу оживает ночь криками, оглашается резкими, как удары хлыста, винтовочными выстрелами. Гудит на реке катер, кто-то нетерпеливый кричит «ура», плюхаясь в мелкую воду у берега…

Все совершается удивительно быстро. Несколько пленных жмутся к стене, вытянув вверх руки, призрачно серые в первых бликах рассвета. Вокруг толпятся пограничники, смеются, вспоминая детали боя, с дружелюбным любопытством разглядывают таких не опасных теперь вражеских солдат…

Заря расплывается над вербами опаловым веером. Грач внимательно смотрит на нее, словно впервые видит, и решительно командует отход. Через минуту десятки лодок шумно, как на мирных соревнованиях, наискосок несутся по реке. Начальник заставы сидит между гребцами, пожимает ушибленным где-то плечом и с удовольствием гладит холодный влажный ствол трофейного пулемета. Позади дымит, догорает вражеский пикет.

На восходе появляются два фашистских самолета, проносятся над притихшей рекой, сбрасывают бомбы на остатки пикета.

— Давай, давай! — кричат пограничники.

— Прилетайте еще! А то головешки целы!..

Через час, замаскировав катер в глухом ерике, мичман Протасов отправляется на заставу.

— Прикажете отдыхать? — весело спрашивает он с порога.

Грач поднимается ему навстречу, говорит без улыбки:

— Не придется тебе отдыхать. Приказано срочно возвращаться в Килию. Возьмешь на борт десантную группу и валяй…

Протасов шагает по гулким дощатым мосткам и о грустью думает о Даяне. И вдруг видит деда Ивана, похаживающего с решимостью малость хватившего человека.

— Я слов на ветер не бросаю, — хвастливо говорит дед и кивает на дремлющего на скамье возле калитки председателя сельсовета. И Протасов догадывается, что хитрый старик не пожалел своих погребов и с помощью большой оплетенной бутыли продержал председателя возле себя.

— Спасибо. Но я снова ухожу.

— Я тебе уйду, — сердится дед. — Ты меня не позорь. Женись сначала.

— Так Даяны ж нет.

— Как нет? — Он с треском распахивает калитку и кричит во весь голос: — Ма-арья-а! Давай невесту!

Уснувший после целого дня деловой беготни председатель испуганно вскакивает, снова садится, растерянно улыбаясь. В дверях хаты появляется известная своей настырностью вдова рыбака, утонувшего два года назад.

— Иди, девка, не упрямься. Век благодарить будешь, — приговаривает она, подталкивая Даяну.

— Что ты удумал? — говорит девушка, оказавшись перед мичманом.

— Ухожу я, Даянка. Кто знает, когда в другой раз увидимся.

— Слышишь — уходит, — вмешивается дед. — Уезжает, стало быть. Проводи его не как шалопая, как мужа.

— Свидетели нужны, — говорит председатель, раскрывая книгу.

— А я чем не свидетель? А с ее стороны — тетка Марья. Заспал, что ли?

Протасов с веселым недоумением смотрит на председателя, который, держа документ на широкой ладони, ловко шлепает по нему темным затертым штемпелем.

— Вот теперя целуйтеся, — радостно говорит дед. И подталкивает Даяну. Девушка послушно прижимается к мокрому заляпанному илом кителю Протасова и вдруг начинает рыдать, взахлеб, безутешно…

«Каэмка» стремительно вырывается на ослепленную солнцем ширь Дуная, и сразу все теряется за кормой — и мостки, и белое пятнышко платья Даяны исчезают за плотными корявыми вербами.

Протасов стоит у руля, как полагается, в положении «по-боевому» и смеется, смущенно оглядываясь на пограничников на палубе. Он снова и снова вспоминает и удачный ночной бой, и забавную настырность деда Ивана. И все трогает рукой левый карман, где лежит удостоверение личности с фиолетовым штампом на шестой странице.

* * *

Для начальника погранотряда подполковника Карачева первой школой и службы и жизни была Первая Конная армия. С юношеским азартом принимал он стремительность переходов, лихость атак. Глухой гул летящей конницы, мышиные спины бегущих врагов, песни девчат в тихом отвоеванном селе были для него уроками тактики и стратегии, на которых познавались главные премудрости войны — активность, быстрота, решительность.

И как бы потом ни поворачивалась армейская служба, та первая уверенность, что враг бежит, когда мы наступаем, определяла все его командирские замыслы и поступки.

И в эти трудные первые часы июня, когда телефоны в отряде зазуммерили от лавины тревожных сообщений, когда, казалось бы, нет другой заботы, как выстоять, и когда еще действовали строжайшие приказы, предписывающие ни в коем случае не поддаваться на провокацию, уже в те часы подполковник Карачев думал о возмездии, о смелых вылазках, которые парализовали бы волю противника к атакам.

Карачев поощрял активность начальников застав, но мечтал не просто о вылазках — о настоящем десанте, который посеял бы панику в стане врагов, о плацдарме для будущего наступательного удара. Он не оставил мысли о десанте даже тогда, когда узнал то, что в тот час еще не знал никто из его подчиненных, — о серьезных прорывах врага на других участках огромного фронта, когда многие воинские части, стоявшие по Дунаю, ускоренным маршем ушли на север.

— Тем более мы должны атаковать, — говорил он. — Чтобы не дать противнику ударить еще и с юга.

Некоторые штабники возражали ему, ссылаясь на то, что пограничные подразделения, дескать, не предназначены для наступательных операций.

Тогда подполковник сердился:

— А гражданские, те, что идут теперь в истребительные батальоны, они разве предназначены? Мы, военные, даже особо подготовленные военные, и должны уметь выполнять любые задачи…

Кроме того, становилось все очевидней, что Дунай приобретает особое значение как единственный выход в Черное море, как восточные «ворота Европы». У кого ключ от этих «ворот», тот контролирует левый фланг всего фронта…