Изменить стиль страницы

— Вы лучше расскажите, в чем ваша просьба. Всего на бумаге не изложишь. Так что давайте просто и неофициально.

— Как бы вам сказать. Здесь вроде бы все просто и непросто. В общем, в воскресенье я побывал в медицинском вытрезвителе. За сервис, — Арбенин горестно усмехнулся, — как полагается, рассчитался полностью. Сразу же, на следующий день. Теперь боюсь одного — говорят, на работу письмо писать будут. А это для всей нашей лаборатории позор. Василия Даниловича, шефа моего, жалко. Из-за меня, дурака, головомойку страшную устроят. У нас насчет этого пьянства в институте обстановка беспощадная.

— Скажите, Арбенин, вы что, только о своем шефе и о головомойке беспокоитесь? А о себе беспокойства нет?

— О себе нет. Что заслужил, то и получу.

— Я не об этой получке… Я о том, почему пьете до потери сознания.

— Какой из меня питок? У меня к водке отвращение. Перед ребятами неудобно было. На новоселье собрались. А тут еще и шампанского целый фужер. Ну и развезло, конечно.

— Развезло, говорите? Хороши друзья у вас, Арбенин. В таком состоянии из дома выставили…

— Да нет, товарищ майор, ребята у нас на работе отличные. На машинах по домам разъехались.

— А вас оставили?

— Тоже на машине ехал. Только приехал не туда, куда надо. Таксист стервец попался…

— Это как понимать? Сами пили без меры, а таксист виноват?

— В какой-то мере да! Когда подвез к дому, стал деньги требовать. За весь рейс от Черемушек до площади Восстания. Сукин сын! Он же с ребят получил полностью. За трояк опозорил. Я, конечно, платить во второй раз отказался. А он меня прямо в милицию. Ну а там выпивший всегда виноват. И слушать не хотели. Вот и попал в вытрезвитель.

— Ладно, Арбенин, мы разберемся с таксистом досконально. А сейчас идите домой. Но знайте, если на человека наговорили, уж, как говорят, не обессудьте.

Арбенин заулыбался, не в силах сдержать радость, и пошел к двери. На пороге обернулся и громко сказал, почти крикнул:

— Спасибо, товарищ майор!

В кабинет тут же вошли двое. Молодая еще женщина, не по годам располневшая, и рослый широкоплечий парень с коротко остриженными волосами. Строгое лицо женщины с неожиданно добрыми и доверчивыми серыми глазами, открыто смотревшими из-под припухших век, было необычно. Парень остановился у стола и, скрывая напряженность, оглядывал кабинет много повидавшими глазами.

Данков внимательно посмотрел на женщину, одетую в красную с высоким круглым воротом шерстяную кофту, с зеленым газовым платком вокруг шеи. Это была Доброхотова, та Галка Доброхотова — бывшая «авторитетная воровайка», «блатная пацанка», которая несколько лет назад часто гостила в милиции. Данков знал, что первая судимость образумила ее — живет тихо.

Он показал на стул. Спросил:

— С чем пожаловали?

Доброхотова переглянулась с парнем. Тот потупился.

«Пожалуй, из судимых», — подумал Данков, присматриваясь к загорелому лицу парня, к его большим огрубелым рукам.

— Николай Иванович, насчет прописки мы, — заговорила Доброхотова. — Поженились, а живем порознь. Вот решила мужика к себе взять.

— Муж-то откуда?

— Москвич я, — выдохнул парень.

— Не судились?

— Судился. За кражу, — он настороженно взглянул на Данкова.

— Чего ж к Галине перебираетесь? Жилплощадь своя не позволяет?

— Наш начальник милиции не позволяет. «Зачем, — говорит, — мне судимых на территорию к себе прописывать. Своих, — говорит, — хватает».

— Что ж это он вас так?

— Кто его знает. «Без вас, — говорит, — воздух чище». Сказал: «Иди к жене. Коли любит, пропишет. И тебе и нам спокойнее будет. От дружков отойдешь — тебе же на пользу». Вот мы и пришли.

— Пришли, говоришь? А я ведь тоже не из добреньких, и в районе своих хватает.

— Гражданин начальник, — забасил парень. — Вы в отношении меня можете быть спокойны. Все плохое я за забором колонии оставил. Надоело мне жизнь на нарах проводить.

Лицо его покрылось испариной, а руки теребили пуговицы на пиджаке.

Доброхотова попыталась вступить в разговор.

— Подожди, Галина, — остановил ее муж. — Я сам расскажу все. Гражданин начальник, когда я воровал, не думал, как на меня люди смотрят и что думают. А сейчас нет, не все равно. Вот уж год как на свободе, работаю, а каждый день стыд за прошлое. Перед каждым встречным стыд, хотя и рассчитался за все сполна… Объятий распростертых я не ожидал — не с войны героем прибыл, но ведь можно же человеку поверить? Не верят. Вот и вы сейчас выслушаете по долгу службы, посочувствуете и откажете. Людей сердобольных много, а помочь некому.

Данков промолчал и начал читать заявление Доброхотовой и ее мужа, к которому нитками были аккуратно подшиты необходимые для прописки справки, выписки, характеристики…

«Участвовал в общественной жизни… Когда начальник колонии вывел меня за ворота зоны и говорил мне напутственные слова, у меня комок под горло подкатывался… Помогите мне устроить мою жизнь, если вас это не затруднит…»

— Вы, Федулов, насчет сердоболия и сочувствия не давите, — оторвался Данков от бумаг, — все мы чувствительные. И закон чувствителен. Учитывает все. Жаль, что, когда на преступление человек идет, он про чувствительность забывает. Посмотрите, сколько в приговоре потерпевших указано, — послушали бы вы их мнение.

— Я понимаю, моя судимость не почетная грамота. Но жить-то надо. И насчет своего начальника я не в обиде. Может быть, он и прав. Не хочет, чтобы я опять со своими прежними дружками схлестнулся. А здесь меня никто не знает, да и Галина со своим прошлым завязала давно… Мне бы только работу здесь по специальности подобрать. Слесарем-сборщиком…

— Работа в районе найдется. Район промышленный. Не о том забота. За старое не взялся бы.

— Да что вы, товарищ начальник!

— А вот то, Федулов.

— К старому у меня дороги нет и не будет. Это уж точно.

Данков убористым почерком написал на заявлении:

«Прописку разрешаю».

Часы пробили половину шестого. Жарко. Мучает жажда. Данков выпил уже второй стакан воды. Чертовски хотелось курить, но у него было твердое правило: во время приема граждан — ни одной сигареты. Не всякий посетитель переносит табачный дым.

А посетителям, казалось, не будет конца.

Дверь медленно приоткрылась, и в кабинете появилась немолодая интеллигентного вида женщина. Данков узнал ее сразу — его бывшая учительница географии. Он встал из-за стола и пошел к ней навстречу.

— Здравствуйте, Клавдия Дмитриевна!

— Здравствуй, Коля! — и, взглянув на столик, уставленный телефонами, шутливо сказала: — Вот ты теперь какое важное лицо!

Данков смущенно улыбнулся, предложил ей сесть.

— Не скромничай. Факт на лице. Не научился душой кривить. Как на работе? Как дома?

— Спасибо, Клавдия Дмитриевна, вы-то как?

— Мое дело стареть. Годы летят. А на здоровье пока не жалуюсь. Но, видно, скоро буду. Не годы, так соседи заставят.

— Что у вас случилось, Клавдия Дмитриевна? Наступила долгая пауза.

— Понимаешь, Николай, — сказала она, вздохнув, — это может показаться пустяком. А для меня это серьезно… История совсем не занимательная. Монахова, соседка моя по лестничной площадке, ведет себя, мягко говоря, плохо. Давно на мою Альму ополчилась.

— Это на собаку вашу, что ли?

— Да! Словно кость поперек горла для нее моя собака.

— Альму вашу я знаю. А вот Монахову… В первый раз слышу о ней. Что она за человек, Клавдия Дмитриевна?

— Не люблю о людях плохо говорить, тебе это известно. Но о ней… Злой человек. Жестокий даже.

— Жестокий? С кем она живет?

— Дети есть. Двое. А мужа нет… Вчера ее ребята на пустыре набросились на Альму. Камни и палки в ход пустили. Собака старая, убежать не может. К земле прижалась, дрожит вся. Хорошо, что подоспела вовремя. Забили бы.

— Зрелище, конечно, отвратительное…

— А Монахова высунулась в окно, хохочет. Кричит на весь двор: «Ты, старый нафталин, лучше бы своих детей завела вовремя, а не с собакой возилась. А на моих не смей голос поднимать. Все равно собаку твою доколотим».