Мать жестом велела двум младшим дочкам оставить их ненадолго наедине, и девочки вышли на улицу.

– Ты сильно повзрослела, – проговорила наконец мать.

– За это время столько всего было, – отозвалась Эммелина и замолчала, выжидая.

Но мать тоже ждала.

– Пошли посидим вместе, и ты мне все расскажешь, – сказала она после паузы.

Она села в качалку, Эммелина устроилась у ее ног так, как сидела в последнее утро перед отъездом. Мать тихо гладила ее по волосам. Повернув голову, Эммелина взглянула в любимое и дорогое лицо. Если бы мама угадала хоть толику правды! Если бы задала хоть какой-то вопрос, который покажет, что, узнай она все, это не поразит ее насмерть, не отвратит навсегда от дочки, не убьет безысходным отчаянием. В этот момент Эммелина вдруг поняла, что тяжелее всего она провинилась как раз перед матерью. Она совершила поступок, известие о котором та может не перенести.

– Ну, рассказывай же.

– Я просто не знаю, с чего начать. Лучше вы спрашивайте.

Мать улыбнулась:

– А я не знаю, о чем спрашивать.

Она не знала о чем, потому что и отдаленно не могла заподозрить правду.

– В первое время мне было ужасно трудно, – начала Эммелина. – Работа тяжелая, и еще так одиноко.

Мать понимающе кивнула:

– Я думала о тебе, Эмми. Все время думала, да, все время. Закрыв глаза, Эммелина уткнулась матери в колени.

– Ты знаешь, новеньких там не любят.

– Да-а, – ответила мать. – Все требует времени. То же самое и у нас, в Файетте, когда приезжают новые люди.

Но я-то была одна-одинешенька. И ждать мне было – невмоготу!

– Да ведь не просто не любили. Они смеялись и называли меня деревенщиной. Я была не похожа на городских и говорила не как они.

– Да-а, – протянула снова мама. – А теперь говоришь не как мы.

– Правда? – смутилась Эммелина.

– Ага.

– Да, но как так? То есть, конечно… Но ведь я, – смешалась она.

И они обе замолчали.

– Ты, видать, хорошо работала, – сказала мама. – Подумать только – получать такие деньги!

– Неплохо, – ответила Эммелина после еще большей паузы. – Я справлялась неплохо. Но только не сразу – когда попривыкла.

– Ну, это уж само собой.

В полном отчаянии Эммелина снова взглянула на мать. Ну, пожалуйста, расспросите меня. Придумайте, как это сделать, чтобы я чувствовала: можно рассказать правду и получить прощение. Отчаяние нахлынуло и отступило. Нежась под лаской матери, любовно гладившей ей голову, она постепенно почувствовала себя гораздо лучше. Ведь в конце концов она только-только приехала. И трудно, действительно, ожидать, что мать сразу во всем разберется. Безумием было предполагать, что они сразу вернутся к той близости, которая была прежде, когда они каждый день проводили вместе. Нужно набраться терпения, прижиться заново в доме. Оглядевшись, она увидела во всех подробностях знакомые стены, вещи. На столе прежние миски и плошки; даже с закрытыми глазами она в любой момент расставит их по местам, теперь, когда и сама снова вернулась на место. – Как хорошо быть дома, – благодарно шепнула она.

И в самом деле, дома было хорошо, хотя и тут кое-что изменилось.

Раньше отец разговаривал с сыновьями заметно больше, чем с дочками, но Эммелина всегда ощущала, что ее присутствие приносит ему радость, и еще: что он любит ее больше, чем Гарриет. Теперь, в первые месяцы после ее возвращения, Генри Мошер чуть ли не избегал Эммелину, помня все время, что вынужден был отправить ее в Лоуэлл, и невольно стыдясь этого. Он ни разу не расспросил ее, каково ей жилось там, и даже не упоминал о присылавшихся ею деньгах, да и вообще долгое время не разговаривал с ней ни о чем, кроме своей работы на лесопилке у старого Левона Фентона.

Никто, кроме Гарриет и еще двух сестер, не задавал ей вопросов о Лоуэлле. Младшие спрашивали обо всем из чистого любопытства, а Гарриет – с подковыркой, пытаясь добиться признания, что она много тратила на себя и жила очень весело.

Льюка глубоко обижала появившаяся в Эммелине сдержанность и замкнутость. Она чувствовала его обиду, но ничего не могла сделать: любила его, как и прежде, но не могла быть по-прежнему искренней и открытой. Скованность – хоть и в разной степени – присутствовала в ее отношениях со всеми, кроме Ребекки, которой исполнилось семь, и трех младших братьев, не помнивших, какой она была до Лоуэлла.

Выяснилось, что спать наверху вместе со всеми она больше не может. В первую ночь казалось, что сон не идет, так как она чересчур взволнована возвращением домой, но и во вторую, и в третью повторилось то же самое. До рассвета не сомкнув глаз, она прижималась к привезенной из Линна подушке, все время страшась, что кто-нибудь вдруг проснется и разглядит, как она тихо ее ласкает и шепчет что-то, баюкает, словно ребенка.

В конце концов ей пришло в голову попросить у родителей разрешения, пока погода теплая, спать на сене в сарае. Мать и отец без возражений согласились, но Гарриет восприняла уход сестры как личное оскорбление.

– Ну а когда погода испортится, тогда что? – резко и недовольно спросила она у матери.

– Когда испортится, тогда и решим, – спокойно ответила та. Эммелина перетащила в сарай подушку и сундучок, в котором, в ожидании нужного момента, по-прежнему лежала шаль Айвори Магвайр. Для всех других членов семьи подарков у Эммелины не было, и она рассудила подождать до зимы, когда шаль в самом деле остро понадобится всегда мучительно зябнувшей матери. Из дома ей выдали на сеновал только одно одеяло, и в июньские ночи было бы очень разумно использовать для тепла шаль, но она даже не вынула ее из сундучка.

(Потом, когда зима была уже на подходе, Льюк, поставив перегородку, устроил для Эммелины на чердаке отдельный уголок. Гарриет пришла в ярость, хотя он и обещал со временем сделать для нее то же самое.)

Когда через неделю после приезда домой она в первый раз пошла в церковь, иллюзии, что, не найдя в себе силы открыться матери, она сумеет все-таки во всем признаться пастору Эвансу, уже почти не было. И может, и лучше, что она промолчала. Ведь за время ее пребывания в Лоуэлле старый пастор совсем одряхлел. В церкви кое-кто узнавал ее и сразу тепло приветствовал; да и все остальные проявляли доброжелательство, спешили выказать дружелюбие, как только им объясняли, кто эта пришедшая с Мошерами хрупкая девушка с печальными глазами и волосами, туго стянутыми на шее в узелок.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Время шло. Город, как это и можно было предположить, несмотря на несколько тяжких застойных лет, быстро рос. Фундамент нового магазина, заложенный на Развилке еще в начале тридцатых и так и заброшенный в трудные времена, использовали для постройки второго трактира. Надобность в нем ощущалась, так как через Развилку, лежавшую на почтовом тракте из Кеннебека в Андроскоггин, шел непрерывный поток проезжих. Кроме того, здесь бывало удобно остановиться и тем, кто ехал из Халлоуэлла на Кузский тракт и дальше – в Нью-Гемпшир. В помещавшейся на Развилке лавке действовала и почта, а в последующие годы здесь, рядом, построили новые здания: и для торговли, и для размещения ремесленных мастерских – каретной, сапожной, столярной.

По нескольку раз в год Эммелина писала Ханне и умоляла узнать, где ребенок, здоров ли. Ханна ласково отвечала на письма, но всегда сообщала (вполне правдиво), что сведений о ребенке у нее нет. И постепенно переписка заглохла. Время от времени наезжая в Ливермол Фолс, Уоткинсы никогда не заворачивали в Файетт. Ханна, хоть и пыталась в душе обелить себя, все же испытывала чувство вины за то, что произошло с Эммелиной, и, даже хотя прошло много времени, все еще не решалась взглянуть в лицо Саре и Генри Мошер.

А Эммелина, осознавая всю нереальность своих желаний, мечтала о встрече с мистером Магвайром. В ее воображении эта встреча происходила двояко. В первом случае на пороге вдруг появлялся мистер Магвайр, оказавшийся неожиданно совершенно свободным, и, появившись, видел сначала одну только Эммелину, но затем замечал рядом с ней очаровательную малютку – свою дочь Марианну. Слезы навертывались ему на глаза при мысли о том, как он с ней обошелся, и он клятвенно обещал Эммелине посвятить свою жизнь заглаживанию вины перед ней и дочуркой. Во втором варианте Эммелина одна встречала приехавшего Магвайра. Он предлагал ей уехать на Запад и начать новую жизнь. А она в ответ говорила, что никакая новая жизнь немыслима, пока они не найдут своего ребенка, и он соглашался: она права. В этих мечтах-видениях не было никакого любовного флера. Мистер Магвайр был для нее не возлюбленным, а отцом ее ребенка.