Васька почувствовал удар в висок. Следующий удар — в нос. Васька чихнул. Кто-то нетерпеливый толкнул его в подбородок. Васька открыл глаза — белая ухоженная коза толкала его сухой мордой, подбирая с земли красные яблоки. Она с хрустом жевала их, быстро шевеля рассеченной губой и морща ее от удовольствия. Ниже по откосу на пеньке сидела старуха, козья хозяйка, в кирзовых сапогах и вязаном толстом платке, из-под которого вылезали прямые зеленоватые космы.

— Ах ты, шкура, ах ты, колодница, — говорила старуха. — Ты на нее, дитёнок, рукой, небось отойдет, окаянная. Розка, шкура, не мешай человеку спать. — Ни в старухином голосе, ни в бессонных ее глазах не было строгости. — Ты ее рукой, рукой, да не бойся — по лбу между рогов-то кулаком. Яблоков много, пускай в другом месте ест. Вот, Розка. Вот яблоки. Вот сколько.

Васька сел. Яблоки лежали вокруг него густым слоем, и, приглядевшись, он заметил, что они медленно движутся, текут вниз красным ручьем и негромко колотятся друг о друга. Он увидел яблоню, с которой они падали. Яблоня стояла на краю обрыва, опустив огрузшие ветки до самой земли. Яблоки текли по откосу, обходя его без шума и без напора, дальше по крутизне они катились быстрее и застревали на выступе ниже старухи, образуя небольшое красное озерцо.

— Летошним годом яблоков не было, — сказала старуха. — А нынче — ой, много! Урожай повсеместный. Яблоки к детям. Ой, много ребяток нынче народится. А ты, дитенок, чего же, погостить пришел? Ай уже нагостился?

— Нагостился, — сказал Васька, радуясь утру, старухе и разговору.

— Ну-ну. Стало быть, не понравилась тебе наша деревня. А и все деревни такие. Сейчас бабы землей владеют. Баба в деревне сидит. А чего же ей делать — она и должна сидеть. Мужик, он бегучий, он скрозь деревню идет, туда-сюда, туда-сюда. И активисты ходют. А баба сидит. Хотя и средь баб активистки есть, прости, Господи... — Старуха затаила глаза в морщинах подбровий лишь на секунду, потом глаза ее снова выставились на Ваську хрустальными колокольцами. — А ребятишки-то нарождаются, — сказала она. — Покуда баба в деревне, потуда и жизнь в городу. Побитая она, Россия. Шибко побитая. Больше-то всего город ее побил — активисты. А баба в городу — разве баба? Куда ей в городу ребятишек девать?

Старуха поднялась, легонькая, как лист, пошла вниз по склону за своей козой Розкой, остановилась в яблочном красном озерце и подняла голову, словно позабыла сказать ему самое главное.

— А ты, дитенок, чего тут ночуешь? Аль не нашел чего потеплее, аль испугался? — Она подняла яблоко и погладила его бескорыстной рукой, как внучонка. — Иль сомневаешься? — И, не дождавшись ответа, но всем своим видом как бы порицая его и кручинясь, пошла вниз за своей серебристо-белой козой.

Васька придвинулся к деревцу, под которым спал, то была ольшина. Навалился на податливый гибкий ствол занемевшей спиной. Внизу возле синего озера ходило редкими рыжими пятнами колхозное стадо, белели на поле женские косынки, и трактор уже гудел и отфыркивался где-то за косогором.

Отряхнувшись от налипшей травы, Васька пошел в деревню.

На площади у часовни навстречу ему попались те два малыша: один — только в рубашке, маленький, другой, постарше, — в штанах. Маленький нес в подоле красные яблоки. Мальчишки остановились перед Васькой и долго смотрели на него, обильная радость светилась в их широких глазах, и Ваське стало неловко.

— Яблоки, — сказал младший.

И который постарше тоже сказал:

— Яблоки.

Младший малыш пододвинулся к Ваське, выпятил живот и поднялся на цыпочки, чтобы яблоки стали доступнее.

— Бери.

Егоров взял яблоко, откусил половину зараз. Малыши закраснелись, напрягли вспухшие от яблочного сока губы, потом вздохнули дружно и засмеялись.

— Сладкие, — сказали они и пошли, загребая ногами дорожную пухлую пыль.

Василий Егоров стоял на бугре над распаханным кладбищем немцев. Но видел он яблони. Казалось ему, что яблонями полна окрестность и на том берегу, и на этом.

Природа вокруг: лес темный, лес светлый, между лесами яблони.

Не знал Васька, да и не мог он знать, что войдет в этот пейзаж некрасивая женщина Настя, да и не вся она целиком, лица ее он не запомнит, а ее обвислые белые ноги в шелковых голубых носочках.

Улыбаясь криво, Настя показала молодой учительнице и ребятам, а им и показывать не надо было, как лен дергать, как стелить, да и пошла домой. Она останавливалась по дороге и стояла подолгу, раскачиваясь.

Боли у нее последнее время случались все чаще. Старая бабка Вера заставляла ее сидеть на кадушке с горячо напаренными травами, ноги совать в высокий подойник — в горячую травяную кашу. Настя пила отвар, от которого ее выгибала отрыжка.

Смешивая травы для Насти, бабка Вера бранила свою беспечную козу Розку, болота, ходить куда у нее уже силы нет, бранила траву кровохлебку, траву царские очи, грыжную траву, отрыжную траву, любовный корень, бранила гнилобрюхих женщин и бормотала еще что-то совсем неразборчивое. От бабкиной брани, от ее сухих рук Насте становилось легче.

Придя в избу, Настя вытащила из печки запаренную с утра траву. Села над паром. Согнулась.

Этой ночью Настя видела, как учительница гуляла с ленинградским парнем-студентом, слышала, как муж ее, Михаил, рвался к соседке Любке, но не задело ее ничто. Посидела она над распаханным немецким кладбищем, черным, как дыра в преисподнюю. Из черноты этой, как пар, поднимался какой-то свет, почти незримый...

Во время войны жила в Насте надежда на новую красивую жизнь, но после победы жизнь обернулась скучной: грязь, холод, голод, тоска. Как плесень.

По ногам пузырьками бежал озноб. Боль уходила в крестец. Настя ослабела. Заснула. В обезболенном травами сне видела она Любку.

Любкой Настя всегда любовалась. Двое ребят, а грудь, как у девушки, — никакого бюстгальтера. И живот не висит.

Вот Любка, похохатывая под ее окнами, ведет к себе в избу немца.

"Что она, спятила? — думает Настя, пугаясь. — Хоть бы тихо вела, скрытно".

Немец высок, красив, красиво пострижен.

"Почему он так красиво пострижен?"

У Насти комок в горле.

— А Любка-то, Любка... Змея. Сучка. Вернутся наши! — Знала Настя: наши вернутся — к Любке пойдут. И ничего уж тут не поделаешь. Так Господь распорядился. В Спасителя Настя верила: все некрасивые в Бога верят, даже те, кто от тоски, от худосочия толчется в активистках и злее всех верещит за кумачовым столом.

Любка, Любка! Как она шла. Как дышала...

Настя покрутилась в избе, в печке чугуны переставила. Помыла запыленные ноги, надела шелковые голубые носочки и туфли коричневые, не такие, как у Любки, "вихляющие", — поскромнее. На плечи косынку накинула, не такую, как у Любки, "пожарную", — поскромнее. Посидела у окна, облокотясь о подоконник, шершавый и в трещинах. Подумала: "Починить бы подоконник-то, через него дом гниет". И тут же решила: "А черт с ним". Потянулась, с хрустом заломив руки, сказала громко:

— Ах, пойду прогуляюсь. — Сказала, словно в избе был еще кто-то. Словно мать на нее глядела.

На улице Настя ступала осторожно, чтобы туфли не замарать. Прогулялась туда и обратно. Подумала: "Не сходить ли в село к тетке? — Да и вспомнила: — Кажись, соли нет. Ну да, вся соль в коробочке кончилась... Зайду-ка я к Любке за солью".

Уже в сенях ударил в Настю мужской запах. Она остановилась, перевела дыхание. Но, так и не отдышавшись, толкнула дверь. И когда сказала: "Здравствуйте вам", голос ее был неестествен, ноздри раздуты, по скулам белые пятна.

Немец и Любка сидели у окна. Немец завязывал что-то в узел. На столе стояли консервы и сахар. Настя кинула взгляд на постель — не смятая.

— Люба, я к тебе за солью. Соль кончилась. А как без соли? Хотела в село идти к тетке, прохожу мимо твоей избы, думаю — дай зайду. Может, есть.