Взгляда от девушки оторвать не мог, рук отнять — так хороша казалась, что спасения нет — утонул, погиб, и не жаль. Бедра широкие, талия тоненькая, а кожа шелковая, и грудь что в его грудь упирается — чудо. Пистолет бы к затылку приставили — все равно бы не оторвался, рук бы не разжал. Сказали бы — возьмешь ее и умрешь, взял бы и умер потом, не раздумывая.

Губы поцелуем нежить начал, а ладонь к лону скользнула. Лена сжалась, закрутилась.

— Не надо, — зашептала. А в голосе страсть, спрятанная глубоко под стыд, страх перед неизвестностью. Он настолько остро и четко чувствовал ее, что казалось, слышит не только биение испуганного сердечка — каждый шорох мыслей. Это было необъяснимо и настолько прекрасно, что Николай понял, что до Лены он не был с женщиной — у него было только с женским телом.

— Я люблю тебя, Леночка, — прошептал в порыве, но вышло из глубины, как душой ее души коснулся и растворился в ней, сплелся намертво. — Я не смогу без тебя, Леночка, — прижал к ее щеке ладонь, умирая от наслаждения только оттого, что чувствует кожей тепло ее кожи.

Лена отстранялась, но не противилась, она смущалась, но сдавалась. Она пошла ему навстречу, обняла и самое страшное для него, причинить ей боль, превратилось в чудо для двоих.

Впервые за два года Лена и Николай спали довоенным в своей безмятежности сном. Спали, не разняв объятий, словно под защитой друг друга.

Санин поднялся по привычке рано утром. Осторожно высвободился от объятий Лены. Хотел укрыть и замер, вглядываясь в жуткие рубцы на спине — душу от их вида переворачивало. Николай сжал зубы и, подобрав одежду, на цыпочках выскользнул в другую комнату, оделся и вышел на крыльцо, хмурый, как грозовая туча. Закричать бы в небо: за что, сукины дети, ее-то за что?!

Закурил, по лицу желваки ходили.

Осипова выскользнула, встала напротив:

— Как ночку провели, Николай Иванович? Смотрю, невеселы. Плохо пригрела?

Миле бы молчать — понимала, но не могла с собой справится.

— Это не ваше дело, лейтенант Осипова, — одарил ее неприятным взглядом.

— За вас беспокоюсь. Не похоже, что ночь провели хорошо — как в воду опущенный вон. Не ту женщину выбрали, товарищ майор, — и шагнула к нему, руку сжала. — Со мной бы ты смеялся, а не хмурился, Коля.

Мужчина руку ее убрал, уставился тяжело:

— Границы не переходи.

— Какие границы, Коля, целовались ведь, — к нему потянулась и была отодвинула. — Плохо тебе с ней, майор, я же вижу! Вот и бесишься! — прошипела. — Шалаву пригре…

Санин втиснул женщину без всяких скидок в двери и процедил:

— Она жена мне, и ты знаешь об этом! Еще раз оскорбление в ее сторону услышу, выкину из батальона!

И отпустил, повернулся к ней спиной.

— Все при тебе Осипова: ни лицом, ни фигурой не обижена, не дура, но одним, самым главным обделена. Любить ты не умеешь.

— Я?! — возмутилась. Это она-то, которая сохнет поэтому бездушному, бессердечному почти два года?!

— Ты. Не умеешь. Ты не человека любишь, а себя в нем. Примериваешь и, если образ нравится, свой, его и любишь. Себя. Эгоистка ты. Ущербная. Жаль мне тебя, — и пошел вниз. Надо проверить, как дела в батальоне.

Осипова горло сжала от обиды. Постояла и в дом прошла: ладно Коленька, посмотрим кто из нас эгоист. "Устрою я тебе".

Сначала эту выгнать и попозорить, так чтобы близко подойти к майору побоялась. Жена — не жена — частности. Не стенка, в конце концов, пододвинется.

Занавеску отдернула и пнула стоящий у входа сапог, так что тот к другой стене улетел, бухнул, Лену разбудил. Она приподнялась, пытаясь со сна сообразить, что происходит, непонимающе на Осипову уставилась.

— Выспалась шалава?!… - взвилась та и смолкла. Вся гневная обличительная тирада куда-то испарилась от вида страшного тавро войны на груди Лены. Мила рот от ужаса зажала, к стене отступив.

Санина сообразила, что с лейтенантом не порядок. Одеваться начала — негоже без одежи беседы вести. Спиной к Миле повернулась — та вовсе по стеночке сползла от вида рубцов. Сидела и смотрела на Лену с ужасом, сожалением, виной и черти чем еще. Девушке не нравилось:

— Пойдем, поговорим, если хочешь.

Мила головой замотала, поднялась с пола в прострации и за занавеску.

— Постой, ты же поговорить хотела?

— Нет… Нет, извините, — покосилась смущенно и ушла.

Лена плечами пожала: странная. Чего хотела?

Но голову морочить не стала, тогда еще на вечеринке поняла, не в себе девушка. Жалко ее, но что с этим сделаешь? Не обижаться на нее точно.

Волосы пригладила, умылась из рукомойника. Эх, в баньку бы. Надо будет с девушками поговорить на эту тему, хоть с той же, лейтенантом Осиповой.

И улыбнулась: удивительное ощущение внутри, то ли гордости, то ли счастья более глубокого, о котором наведала. Ощущение прикосновения к чуду, тайне, которую только ей и Николаю доверили. Это и есть семейная жизнь? Это и есть быть замужней женщиной?

Воспоминания о прошедшей ночи, о Николае вызывали и смущение, и желание вновь оказаться в его объятиях.

Но потом, все потом — война.

А в ум она все равно не идет.

Взгляд упал на сало, лежащие на столе. Девушка по привычке с отряда, завернула его в тряпицу и прихватила с собой — ребятам.

Вышла на улицу и подставила лицо ветерку, млея от счастья: теперь она точно знает, что такое быть счастливой.

— Доброе утро, — улыбнулась Пал Палычу, дежурившему у входа. На стол сало положила. — К завтраку.

Она была уверена — бойцы порадуются. Всегда так было. Если тот же Пантелей приглашал ее к столу, то она обязательно получала с собой гостинцы. Сперва спрашивала — можно ли взять, потом знала — нужно. И приносила в отряд, отдавала ребятам. Те всегда были рады, спасибо говорили, улыбались ей. Голодно было в лесу, а здесь видимо не так голодно, потому что радости на лицах не было, наоборот — смотрели на Лену, будто она преступление совершила — с презрением, брезгливостью даже.

— Я не украла, — заверила.

— Ясен перец, — подошел Гриша, взвесил шмат в руке. — Эк хорошо нынче бл… снабжают. Заработала, значит, корррмилица ты наша!

Лена даже побледнела от такого оскорбления, лицо вытянулось, а ответить что, не знает. Бьет кровь в висках, мутит разум.

Развернулась и вышла.

— Ох, мужики, ну чего вы взъелись на нее? — покачал головой сержант.

— А ты против сержант? — развернуло к нему Чарова. — Нравится что баба, командир, между прочим твой, с которым ты в бой пойдешь, передком работает, тебе, старому, пропитание зарабатывает…

— Да хватит вам! — отрезал Кузнецов. — Молодая она, девчонка совсем. Ей жить надо. Нам просто судить, а вы понять попытайтесь, — завернул проклятущее сало в тряпицу. — Понятно и мне в горло не пойдет. Но она ж принесла, позаботилась! Да, паршиво. Да и назвать как не знаю, но под подушку себе не заховала!

— Ты, Валера, белены, что ли объелся?

— Да ничего я не объелся! Просто девчонка она еще, говорю, понимание иметь надо.

— Мне б с ней ночку провести, — вздохнул Суслов.

— У тебя сала нет! — отрезал Васнецов и запустил проклятым шматом в двери.

Лена в прострации стояла у березы и все прекрасно слышала, но не могла понять, в толк взять, как у ее бойцов язык говорить такое поворачивается, как вообще такая грязь им в голову пришла. И за что поносят, за что оскорбляют? За то, что естественно в отряде было и мыслей подобных отчего-то не возникало. Дима Шурыгин тогда целую корзину яблок принес, и это зимой, в самый голод — он что, тоже «шалава»? Или Саня с Тагиром галеты принесли…

А ведь одни все люди, за одно воюют, в одно верят, в одной стране воспитывались, живут.

Как же можно так бездумно и просто, как сапогом в душу, бить ни за что, клеить отвратительные ярлыки?

И с этими людьми она на боевое задание идти должна?

Вылетевший кусок сала ее вовсе уничтожил. Злость поднялась такая, что девушку заколотило.