И горько стало — лопух, ты Гриша!

Зло взяло. Так и хотелось подойти, гадостей наговорить.

"Боевая"! Как же! Шалава!

Лену мутило от переживаний до тошноты. Не смогла усидеть за занавеской, ушла наружу, осела у березы, закачалась, лицо закрыв. Выть хотелось до одури. Больно! Отцу не нужна в принципе, Николаю, потому что страшная. И что ей, и как?! Война только эта поганая и осталась, и боль, и страхи, и беды. А с ними сил нет жить, не может она ради них дышать.

Немца гнать? Погонит, и будет воевать, а дальше что?!

Тошно, места не найти. Слезы, сколько их не было? А тут сами наружу рыданиями рвались. Лена рот зажимала, чтобы никто ненароком не услышал, а всхлипы сами лезут. И себя противно, и остановиться не может.

Васнецов на свежий воздух вышел. Прислушался — нет, не показалось — плакал кто-то жалобно, отчаянно. Пошел на звуки и Лену увидел — мотало ту, слезами захлебывалась и пальцы все кусала. Развернуться бы и уйти, а не может — несут ноги к ней. Сел с другой стороны березы:

— Что, погнал? Дала плохо? — выплюнул, не выбирая выражений.

Лена старалась всхлипы, слезы сдержать, дыхание задержать. Стыдно, противно было, что такой увидели, еще противнее, за кого приняли.

А за что? За что?!!

Душно стало до одури, поплыло перед глазами и звон в ушах — больно!!

— Майоры они такие, сегодня одну погрел, завтра другую, а вы дуры все на погоны покупаетесь.

— Не сметь! — выдохнула, слезы оттерев. — Не сметь…

Не Коля это — она виновата.

Нет, не она — война проклятая.

Нет, и не война — Гитлер, что ее устроил, фашисты. Всех об колено, все в руины.

— Лучше мужиков выбирать надо, — буркнул мужчина.

— Дурак ты, Гриша, — Лена затылком в ствол дерева уперлась, горько улыбнулась. — Дурак…

И глаза закрыла, чувствуя, что еще немного и с ума сойдет. Нужно в себя прийти. Не думать ни о чем, не пытаться даже.

Николай прав. Сто раз прав — такой страх, как у нее на теле, любого отвернет. Зачем ему мается с ней? Все верно. Он жить должен счастливо, с красивой, себе под стать. И чтобы ничего о войне не напоминало, ни единой метки не было. Только так есть шанс действительно жить, а не тонуть, не умирать, снова и снова возвращаясь в воспоминания о жуткой войне, о фашизме со звериным оскалом…

Впрочем, нет, не забыть того, как не старайся, и нельзя. Как бы больно не было, а помнить должны, иначе те тысячи и миллионы что сожжены в деревнях, что погибли на полях сражений, в котлах, в плену, концлагерях, что были отданы в руки палачам или на потеху солдатне, окажутся погибшими еще раз — убитыми в памяти. Потому что пока она жива — они живы, и выходит не зря жили, не зря погибли.

Ради этого ей стоит жить. И пусть больно, она будет терпеть эту боль и жить, только для того чтобы жили: Надя Вильман, Антон Перемыст, Пантелей, Тагир, Костя Звирулько…

Сколько их?

Но все должны жить, пусть только в ее памяти, но жить!

Глаза открыла и уставилась на Гришу, а взгляд жесткий, больной и травленный.

— Подъем. Распорядок на сегодня: приводим себя в порядок, чистим, стираем обмундирование, чистим оружие, проводим политзанятие.

— Все? — не понял.

— Все! — отрезала.

Что с нее взять? Ясно — контуженная, свернутая наглухо — то плачет так, что душу выворачивает, то улыбается так, что в дрожь кидает.

— Майор обидел? — спросил осторожно.

— Нет, рядовой Васнецов, никто меня не обижал.

— А чего ревела белугой?

— Могу за два года один раз? Ностальгия по слезам замучила, вот и поплакала. Вспомнила хоть как это.

— Не чеши. Влюбилась в майора, а он тебя послал. Не первую. Глухо за ним бегать, поняла? Жену он любит, все знают, а она погибла, так он память о ней бережет, мертвую любить продолжает. Поняла? Вот это любовь. Способны на такое бабы? Нет, — вздохнул и поднялся.

А Лена смотрела в одну точку и думала: как ей с Николаем поговорить, чтобы зла не держал. Как жить, если дышать без него трудно?

Николай успокоился немного, но говорить все равно не мог — слова в горле застревали. Сидел, курил и понимал одно — шагу Лена от него больше не ступит. При штабе его переводчицей будет — пусть хоть кричит, хоть сердится, хоть что делает.

В комнату Семеновский с Грызовым ввалились, Миша заглянул и у всех троих один взгляд: жив?

— Привет, новобрачный, — подал ему руку Семеновский. Но Николай видеть никого, ничего не мог — переносицу пальцами сжал, чтобы ординарца своего по маме не обругать — сообразил уже, каким ветром политрука и капитана надуло.

Мужчина неладное заподозрил, сунул руки в карманы напротив Никола стоя. Изучал:

— Стряслось что? — подсел Федор. — Поругались? Так дело молодое.

Санин к окну отошел: не выказать это, слов таких нет.

— Белозерцев?! Ну-ка, спиртику нам сообрази, что закусить. Давай, хозяйственный наш, — крикнул Михаилу Владимир.

Вскоре все, что нужно появилось, Грызов Санину кружку подал:

— Выпей, полегчает.

Видел, ест что-то майора, да так, что смотреть на него страшно.

Тот в кружку глянул, хотел выпить, а не идет и все. Грохнул кружку на стол, вспомнил, что в галифе да в исподней рубахе — гимнастерку надел. Застегнулся, ремень застегнул — и все в прострации. В голове тишина как перед боем.

Семеновский смотрел, смотрел и дернул мужчину на лавку сесть заставив, спирт сунул в руку:

— Пей!

Выпил, закурил и застонал.

— Коля, чего случилось? Не держи в себе, хуже нет того, — сказал Федор, плечо ему сжал. — Не один ты. Если беда — мы поможем. Слышишь? Николай?

— Чем? — губы разлепил.

Первое слово вытянули, уже хорошо, — глянул на Грызова Семеновский.

— А чем можем.

Санин минут десять сидел, молчал. Потом достал лист бумаги, карандаш, написал приказ: назначить на должность переводчика лейтенанта Санину Елену Владимировну. Развернул лист к Семеновскому:

— Подписывай.

Мужчина прочитал и за папиросами потянулся:

— Таак… А кого к разведчикам прикажешь?

— А мне плевать! Сам пойду!! — закричал. У Федора лицо вытянулось, взгляд задумчивым и настороженным стал: нечисто дело, ясно, но в чем закавыка — то?

— Ты объяснить можешь, чего стряслось?

— Ничего, — буркнул, осев, затылок ладонью огладил.

Политрук лист с приказом отодвинул, закурил:

— Вот что, Николай Иванович, не нравится мне все это, очень не нравится. Тревожит, знаешь. А тревожится я не люблю. Передышка у нас наметилась. Казалось бы отдыхай, радуйся весне вон, хоть день, два, а у нас тут почище, чем в наступлении — бой за боем. Мне оно надо? Нет. Значит задача простая — причину баталии за пределы батальона отправить. Пишем другой приказ — перевести лейтенанта Санину…

— Нет! — хлопнул по столу. — Если ты это сделаешь, я не знаю, что я сделаю!

И взгляд — гаубица в работе.

— Хорошо, компромисс, — согласился тут же мужчина. — Я голову не ломаю — ты мне все сам, как на духу рассказываешь. Решаем, как проблемку устранить, не устраняя эпицентр катаклизмов.

Санин понял:

— Ее только в тыл можно перевести. Нужно, Савельич.

— Ну, это уже за тобой дело. Я свое сделал, приказ на вас готов. Дальше ты старайся, — хмыкнул. — Или научить как?

Смешно ему? Николай до стола голову склонил, затылок ладонью накрыл — как он к ней подойдет? Как тронуть посмеет?

— Пытали ее, — в стол прошептал.

Федор нахмурился, лицом потемнел, Семеновский замер, уставился на Николая, подумав, что ослышался:

— Чего?

— А того, — бросил, тяжело посмотрев на майора. — Не знаю, какой гад ее не комиссовал, но одно точно знаю — не пущу ни в бой, ни в разведку. Ищи другого лейтенанта, майор.

— Легко сказать, — протянул. — Командиры в разведку годные на ветках, как яблоки не висят.

Можно было конечно о долге Санину напомнить. О приказе, присяге, о том, что он не в институте благородных девиц, а на фронте, и война идет непримиримая, жестокая идет война, никого она не щадит, и им щадить никого нельзя. Только и на ней есть люди, а есть нелюди, и как человек человека Семеновский Санина ох как понял.