Лена подошла к шкафу и начала искать сумку, про которую еще в сорок первом говорил ее дядя.

Нашла ее на антресолях в пыли, меж крыльями от своего старого велосипеда и альбомом с фотографиями. Кто его сюда засунул?…

Лена стерла пыль с бархата обложки, но открыть не решилась. Ей было душно в доме, тошно вспоминать, то, что так быстро и безвозвратно кануло. И понимать, что больше никогда не вернется, потому что не вернуть тех, кто был рядом, не поставить рядом убитых. Им только память, только она…

Она ринулась из квартиры, шатаясь и еле сдерживая рыдания. Они рвались из груди, но глаза забыли, как это — плакать. И она как вор бежала от родных, до боли знакомых мест, прочь. И понимала что трусит, что не может перебороть свою слабость — остаться, зайти к Вильман, в школу, к любимым учителям, к соседям, той же тете Глаше. Она бояится! Боится узнать, что кто-то из них погиб, умер! Это было бы слишком. А если нет, их разговоры, их расспросы и воспоминания, воспоминания, которые и так колом в душе, болью, по сравнению с которой пытки гестапо ерунда, превратят ее в кисель.

Она бежала от страха и боли, от прошлого, которое раздавили, как раздавили целове поколение, вырезав два года из их жизни, на деле состарили оставшихся в живых не меньше чем на двадцать лет. И нет у них юности и, не было. Сгорела в огне войны, вместе с надеждами, вместе с той легкостью, что дана молодым.

Она влетела в электричку метро и прижалась лбом к холодному стеклу дверей, беззвучно плача, и все сжимала сумку, прижимала к груди альбом. Все что ей осталось в память о дорогих людях и бесценных минутах с ними.

Почему раньше она не понимала, как хрупок мир, в котором они живут?

Почему не задумывалась над ценностью каждой прожитой минуты, ценностью каждого взгляда, улыбки, слова родных, любимых и знакомых?

Вина напополам с бедой рвали ей сердце и, Лену мотало из стороны в сторону вместе с поездом.

Вернуться бы на нем в прошлое, на миг вернуться, чтобы сказать Наде лишний раз: «люблю». Чтобы поцеловать ее, чтобы улыбнуться проказам Вильман, чтобы увидеть их живыми еще раз!…

Вернувшись в госпиталь, она двое суток не могла ни с кем разговаривать, никого видеть. И есть не могла, и спать. Даже думать — не могла. Лежала, свернувшись на постели и, смотрела в одну точку, ничего не чувствуя, кроме оглушающего, одуряющего опустошения. Душа плакала и плакала, глухо, тихо, как выкинутый в ночь и дождь из теплого дома котенок…

Николай дописывал письмо. Дотянул до последнего, месяц, вымучивая из себя строчки, откладывая. Впрочем, не до того было — фашистов гнали, ликовали, пьяные от реальных побед. Но через шесть часов наступление и он должен успеть, оправить Валюше послание.

"Скоро буду дома. Береги себя", — подписал и уставился исподлобья на появившегося политрука. Цвел тот, как розовый куст по весне:

— Что?

— ЧП у нас, — хохотнул, на лавку приземлившись. Закурил, а улыбка с лица не сходит.

— Не понял, — подобрался Санин. — Что стряслось, Владимир Савельевич?

— Так… подрались наши павлины, понимаешь, за призовой взмах ресниц одной нашей местной королевны, — хмыкнул. — Пацанята. Та их развела, как цыплят, а они сцепились.

— Это кто с кем? Кто там у нас с ресницами?

— Да Осипова Синицина с новеньким столкнула, Гаргадзе. Горячий парень, ревности не сдержал и вломил нашему Кириллу по самое не хочу.

Санин нахмурился, изучая сияющее лицо политрука:

— А чему вы радуетесь, Владимир Савельевич? — спросил с прищуром.

— Жизнь, — развел тот руками. — Налаживается! Война к концу подходит! Страсти кипят не военные — что ни наесть, самые обычные, человеческие!

— Хреновая дисциплина!

— Да ладно, — отмахнулся и головой качнул, ухмыляясь. — Это тебе майор шпилька.

— Миша!! — гаркнул ординарца Санин. Того с лавки скинуло, шинель в одну сторону, ноги в другую. Заметался спросонья, очнулся, вытянулся перед Николаем:

— Лейтенантов Синицина и Гаргадзе ко мне. Быстро!

— Сщаз!

— Какой "щаз"?! Так точно!

— Точно, точно, товарищ майор, — и вылетел, чуть лбом косяк блиндажа не снеся.

— Распоясались, мать твою! — проворчал в сердцах Санин. Так и знал, устроит Осипова что-нибудь, чуял, по взглядам да откровенным заигрываниям судил. Ему на нервы давила, так и не сообразив, что плевать ему, с кем она закрутит.

Немного, в блиндаж лейтенанты ввалились, друг друга отпихивая как бойцовские петухи. Вытянулись перед майором. Следом капитан протиснулся, плащ-палатку, что вместо двери навешана была отогнул, поглядывая на командира за спинами своих «орлов».

Ну, понятно, своих Грызов всегда прикрыть готов.

Николай смотрел на расписные морды мужчин и желваками на лице играл: петухи, точно. Идиоты, малолетние! У одного «фонарь» под левым глазом навешан, у второго под правым. Красота!

— Боевые командиры? Я вас спрашиваю, какого хрена вы мне в батальоне устраиваете?!! Под трибунал захотели?!!

— Никак нет! — дружно гаркнули дуэтом, вплотную друг к другу притиснувшись.

Это немного Николая утихомирило.

Пацаны, действительно, что с них возьмешь. Натравила дура, а те без ума и разума.

— Доложите об инциденте!

— Никакого инцидента, товарищ майор, — вытянувшись заверил Синицин. А вроде опытнее, не первый месяц на фронте.

— Что вы не поделили с лейтенантом Гаргадзе? Ну?!

— Да… Столкнулись у сортира, — уставился в потолок мужчина.

За спиной Санина приглушенный смешок послышался — Семеновского разбирало. Замполит, мать его, тоже!

— После наступления, обоих на "губу"! — процедил.

— Так точно, — заверили опять дружно.

— Можно идти, товарищ майор? — спросил Отар.

— Через пять часов наступление!

— Мы готовы, — заверил Синицин.

Дети малые, неужели неясно, что через каких-то пять часов им не до Милочки — стервы-девочки будет?! Что и тот и другой могут погибнуть, и плакать она по ним не будет. Играет стерва сердцами, как жонглер в цирке шарами, а эти и повелись. Полудурки.

— Свободны! На свои позиции и не шагу от своих взводов! — рявкнул, сатанея за пацанов. — До наступления себя целыми сохранить не могут, боевые офицеры!

Те развернулись и вышли вместе с Грызовым. Тот нарываться не стал, все правда после наступления само уляжется, а нет, так поговорит с Саниным. Мальчишки, чего уж. Но без претензий друг к другу же. Тихо, по-мужски, встретились, вопрос обсудили. Да, кулаками, ну, что ж теперь. И такое бывает.

— Лейтенанта Осипову, ко мне! — рыкнул Николай уже Михаилу.

Он нос почесал, поглядывая на майора — смешно было наблюдать, когда Николай Иванович сердился. Ну, прямо гроооозеен, ага! Фырр! Ха! Салаг только и пугает, а Миша пуганный, знает, что Санин человек не злой, отходчивый. Вломить конечно может, мама не горюй, но то по делу и строго не вынося сор из избы, то есть из родного батальона. Ну, вот сейчас, чего завелся? «Трибунал», как же. Ага. Станет он лейтенантам карьеру ломать из-за дуры связистки? Не-а! Поорет, погрозит, а ни «губы» лейтенантам не будет, ни с Осиповой ничего не сделает.

И ошибся на счет последней.

— Лейтенант Осипова, после наступления я буду ходатайствовать о переводе вас в другую часть, — сказал ей сходу, как отрезал.

Она растерялась, замерла у порога, не зная, что сказать, за что немилость такая. На Санина и Семеновского таращилась. На Михаила покосилась. Тот плечами пожал: сам не ожидал, и бочком в свой закуток, чайник согреть.

Семеновский крякнул. Поерзал, на суровую физиономию Николая поглядывая и, вышел: пусть-ка сами разбираются. Пристрастие у Осиповой к Санину давнее — не ему в их разборки лезть.

Николай ухом не повел, письмо дописывал, и даже забыл, что Осипова здесь.

Глянул, взгляд ее почувствовав, лист отодвинул, закурил:

— Вам что-то не понятно, лейтенант?

— За что? — чуть не плакала та.

— За разболтанность, за подрыв дисциплины в части, за адюльтеры! — процедил. — Ты когда мужиков стравливала, что хотела? Чтоб я за это тебя по голове погладил?