Александр Александрович обеспокоенно вскинул руку со своей старенькой, но не ошибающейся «Славой» к лицу. Часы показывали 11.56.
— Спускаемся! — скомандовал исполнительный директор и почти бегом направился к двери.
Слюняев с Поцелуевым заспешили за ним.
И стоило выйти им из гостиницы, стоило подойти к краю тротуара, как с проспекта в их сторону свернул несусветных габаритов иссиня-черный лимузин, по бокам и впереди которого мчались мотоциклисты, далее следовали увлекаемая тройкой вороных коляска с ряжеными и низкий автобус-катафалк, в окнах которого виднелись и мрачные люди в темных одеждах, и мерцавший медными ручками гроб.
— Сэр Девелиш Имп предпочитает все необходимое возить с собой, — шепнул Поцелуев.
— А катафалк-то ему зачем? — не удержался Слюняев. — Он что, так смерти боится?
— Смерти бояться глупо, — ответил Поцелуев. — А уж тем более сэру Девелишу Импу… Но вдруг кто-то другой возьмет да и умрет в неурочное время в неподходящем месте. Что тогда? Покойнику без гроба и плакальщиков нельзя. Вы и сами в этом убедитесь…
От этих слов жуткое предчувствие резануло киноведу поддых, сердце его сжалось в перепуганный комочек и на мгновенье остановилось, а мерзкая мыслишка о безна дежной своей обреченности, и обреченности скорой, обдала душу Слюняева холодом.
Ему нестерпимо захотелось броситься прочь и спрятаться где-нибудь, но Слюняев не мог даже двинуться с места.
«Влип, влип, влип!» — это слово только и билось у него в голове…
А несусветных габаритов лимузин с затемненными стеклами замер у тротуара, и задняя дверца его приоткрылась.
Поцелуев шагнул к ней в почтительном полупоклоне:
— С приездом, сэр! — произнес он по-русски.
В ответ из лимузина заструился неторопливо низкий голос. Настолько тихий, что ни Дикообразцев, ни киновед слов разобрать не могли.
Выслушав сказанное, Поцелуев ответил:
— С удовольствием, сэр!
После чего выпрямился и, повернувшись к Дикообразцеву, сказал:
— Многоуважаемый Александр Александрович! Сэр Девелиш Имп приглашает вас к себе. Будьте любезны!
— и советник по русским делам распахнул перед Дикообразцевым дверь лимузина.
— Благодарю! — ответил Дикообразцев, стараясь, чтобы голос его звучал как можно спокойнее. Но голос все-таки подленько дрогнул. И Александр Александро вич задохнулся волною отчаянья, захлестнувшей его соз нание.
А потому двинулся навстречу распахнутой дверце чисто механически, мало что соображая. И не удивился, когда в лицо ему ударил слепящий свет солнца, вставшего в зенит, ноздри защекотали веселые запахи весенних трав, запахи, которые озорно пробивались сквозь тяжелый дух чесночного дыханья…
— Какие, говоришь, семь звезд? Какие там семь све тильников? Будут тебе сейчас и светильники, и звезды!
— пообещал по-латыни гнусный голос.
И Дикообразцев ему почему-то обрадовался.
ГЛАВА 3
МЯТЕЖНЫЙ СЕКРЕТАРЬ
Да, Дикообразцев почему-то обрадовался голосу, гнусавившему по-латыни угрозы. И обрадовавшись, с восторженной легкостью шагнул навстречу черному нутру лимузина, навстречу слепящему солнцу и тяжелому смраду чесночного дыханья.
И тут же оказался лежащим на плохо оструганном деревянном кресте с руками, раскинутыми вдоль перекладины.
Перед глазами у него грязные толстые пальцы с обкусанными ногтями держали страшной длины кривой ржавый гвоздь, за которым сатанинская ухмылка до черноты загорелого человека выглядела еще более злобной.
— Так, значит, година искушения придет, чтобы испытать всех живущих на земле? Всех?.. Или не всех? — голос загорелого давил Дикообразцеву на уши, а гневно сжатый кулак, должно быть, с такими же грязными пальцами давил на живот.
У Дикообразцева почти не осталось сил сопротивляться этим сжатым пальцам с обкусанными ногтями. Еще немного, и силы оставят его окончательно. Вот тогда кулак продавит ему живот до позвоночника. И будет очень больно.
Но гораздо больнее будет, когда по неровной шляпке приставленного к его ладони кривого ржавого гвоздя ударит молотком кто-нибудь из стоящих позади загорелого и дыбящихся издевательски римских солдат.
Гвоздь прорвет огрубевшую кожу ладони, продавит мякоть. Брызнет и засочится кровь, треснет тонкая кость. А гвоздь ткнется в дерево перекладины, вонзится, и оно отзовется на удары молотка звонким, сухим лаем.
Самым умным сейчас было ответить загорелому так, как он хотел. Сказать, что година искушения придет не для всех. Что для римлян и верных Риму она не придет.
И тогда кулак оторвется от его живота, чесночный дух отстранится и перестанет поганить веселые запахи цветущих полей. И гвоздь уберут. А самому Дикообразцеву освободят ноги, отвяжут от перекладины онемевшие руки, поднимут его и дадут воды.
Пусть теплой, противной на вкус, провонявшей козлиною кожей пузыря, в котором держат ее солдаты, но — воды, воды!
— Для всех, — закрывая глаза, обреченно произнес Дикообразцев. Нет, не всегда правду говорить легко и приятно. Не всегда…
И ведь было же, было время, когда он ее не говорил, потому что не знал. А говорил и делал лишь то, что требовали другие. Поступал, как поступали они. И ослушаться не помышлял, как и не помышлял нарушать правила и законы, которым подчинялись все, и которые поэтому представлялись ниспосланными небесами.
Но время это было так давно, что сейчас ему казалось, что его не было никогда.
Казалось также, что он, Дикообразцев, не состоял никогда секретарем при Понтии Пилате, пятом прокураторе Иудеи, и не звался никогда Иоанном…
Наверное, он слишком рано научился читать и читал слишком много. И уж совершенно напрасно, читая, задумывался над прочитанным. Так верноподданность не воспитывается.
А еще он не любил ничего заучивать наизусть по приказу. Обычно сообразительный, все легко запоминающий, тут он делался каким-то непробиваемым, и голов его не принимала, не впитывала слова, сложенные в приказанные заучить предложения.
Поэтому люди, знавшие его, были крайне удивлены, что Иоанна взяли на службу кпрокуратору. Они не верили, что он на этом месте продержится долго.
Спорить тут трудно, потому что Иоанн ушел со службы. Его не выгнали, не прогнали с позором за нерадивость. Иоанн оставил службу у прокуратора сам.
…В тот день, когда в крытой колоннаде дворца Ирода Великого прокуратор во время допроса подследственного из Галилеи приказал и стражникам, и ему, секретарю, оставить их один на один, Иоанн вышел в сад со странным беспокойством в душе.
Он прекрасно слышал, как Пилат кричал в колоннаде, называя подследственного преступником, слышал, но не верил, что прокуратор кричит это искренне. Как и не верил тому, что человек этот действительно преступник.
Больше того, Иоанну невыносимо хотелось как-то все изменить, как-то помочь осужденному. Он чувствовал, что вершится не просто несправедливость, но несправедливость невосполнимая.
Но как помочь допрашиваемому Пилатом, что сделать, он не знал и представить не мог.
Наверное, он был чрезмерно испуган крамольностью собственных мыслей — помочь обвиняемому в оскорблении величия императорской власти?! — и от этого соображал слишком, непростительно туго.
А потому, услышав из колоннады повелительный зов прокуратора «Ко мне!», Иоанн поплелся покорно за стражниками, волоча непослушные ноги. Ноги и те не хотели туда возвращаться!
И, заняв свое место за низеньким столиком, не поднимая слезящихся глаз, отяжелевшей рукой он записал за Пилатом слово в слово его решение, утверждающее приговор Малого Синедриона. Приговор смертный.
Он записал это…
Сколько раз, какое бессчетное количество раз потом будет проклинать Иоанн эти мгновенья! Как возненавидит правую руку свою, начертавшую на папирусе слова прокуратора!
О Небеса, почему и за что?!
А сколько слез прольет он во время ночных бессонниц! И все — впустую.