Изменить стиль страницы

Квасов с содроганием слушал этого взбалмошного человека в неизменной кепке и заношенной рубашке. Что для него «мелочи жизни»! Ему наплевать на то, что Жору Квасова унизили на цеховом собрании.

Ну, перевели на стружку — и перевели! Утвердит директор — и придется ворочать вилами. Квасов — пылинка. Дунули — и улетела. Никто не остановится, не поглядит вслед: шут с ней, с пылинкой! Все шагают дальше. Что-де этому, стойкому человеку до Квасова? А ведь вместе жили, хлеб-соль делили, иногда и рюмочку. В калошах ходит к умывальнику, иногда сам веник берет, тряпку, ведро и моет полы... Может ли его понять баловень судьбы Жора Квасов? Цыганки и те готовы распластаться перед ним, величают его — струны гудят, гитары стонут: «Ты ушла, и твои плечики сгинули в ночную тьму...» Ничем таким не может похвалиться этот небритый человечек в кепке. А вот подкашивает его под корень и вскрикнуть не дает от боли. Давит, гнетет. Не сбросить.  П р а в д а  кипит в нем, как в паровом котле. Какая силища!.. Бросил на лопатки и топчется на тебе, а ты лежишь, как в парной в бане. Невмоготу, а чувство такое, что стало легче, выходит из тебя какая-то дурь.

И вдруг вцепилось, как клещ, это самое слово... как его?.. протоплазма.

Нет, не клещ. Что-то липкое, скользкое, бесцветное. Вроде медузы. Протоплазма... Выроет же, чертов сын, такое словечко! Хорош, значит, ты, Жорик, красавчик.

Квасова раздирали противоречивые чувства. Он и себе был гадок, и Ожигалов раздражал его. Раздражал потому, что, казалось Жоре, именно такие люди лишают его права на самостоятельную мысль, мешают жить собственным умом, все время водят его на поводу, а сами ходят на ходулях. Квасов не желал быть шурупом или шестеренкой пусть даже безукоризненно работающей машины. Опека раздражала. Хотелось идти наперекор, пусть из озорства, из-за нежелания быть одинаковым со всеми.

Что он там говорил еще? Шапка Мономаха, которую хотят увезти за океан буржуи? Тут уж ничего не скажешь: шапку отдавать нельзя. О ней Жора знал по школе, учитель истории умел пробуждать восхищение и уважение к далекой старине. Исаакиевский собор не так волновал. Мало ли изуродовали церквей в Москве, сшибли кресты и купола, устроили в них овощехранилища, склады «Центроспирта», а в церкви, где, слыхал Жора, венчался Пушкин, открыли ремонт мотоциклов. Правда, это творили свои же руки, а теперь тянутся иностранцы со своими долларами. И вообще непорядок, если буржуи растащат наследие русского народа, как картошку с Тишинского рынка.

Ладно, может быть, Ваня Ожигалов и прав, есть и Жорина вина в том, что приходится отдавать иностранцам наши ценности. А вот о том, почему и зачем охотятся на Жору Квасова некие коржиковы, об этом сказать? Нет! А может быть, то был не Коржиков с его подлыми предложениями, а всего-навсего какой-нибудь старый хахаль Аделаиды, разыгравший комедию, чтобы отвадить его от своей любовницы? Поднимешь полк по тревоге, а врага нет. Одни насмешки и оскорбление личности.

Так и ушел Жора от Ожигалова, не сказав ему главного.

Встретился Николай, веселый и красивый. Поздоровался издали и, подхватив под руку выбежавшую Наташку, пошел с ней к трамвайной остановке.

Черт побери этого Кольку! И на заводе держится, как отделком заводской, устав знает назубок. Везет же обтекаемым людям! Заглянут в клеенчатую тетрадочку с наставлениями, пошепчут про себя — и урок готов!

Рассуждая так, Квасов сдал в проходной табельный жетон и, предъявив пропуск вахтеру, ушлому службисту с наганом на животе, направился вверх по улочке, поднимавшейся к площади, где неутомимо звонили трамваи, катились машины и фаэтоны, похожие на скрипки.

Мимо него проехал в машине Парранский — развалился на заднем сиденье с сознанием хорошо выполненного долга. Парранский, как только выходил за ворота завода, сразу же начинал отдыхать: у него была способность выключать себя из заводских интересов вплоть до завтрашнего гудка.

«Живут же люди! — со злостью подумал Квасов, провожая глазами автомобиль. — Знает он в тысячу раз больше меня. Почему же к нему не шляется гражданин Коржиков?»

Куда идти? Домой? Нет. К Марфиньке? Жалость, ласка, восхищения. К Николаю с повинной? Вот это можно. Не выгонит и не станет лезть с нравоучениями. Только сначала необходимо поднять градус собственной души.

В пивнушке дымно до щипоты в глазах и душно, как в паровозной трубе. Запахи пива, кислой капусты и сосисок мешались с запахом рабочей одежды.

Толстые, будто отлитые в опоках, кружки ходили по рукам; к ним прикасались благоговейно и умело, насыпали соли на ободок и поцелуйно приникали губами к пенно-миражному счастью, к блаженству, доступному каждому, кто швырнет монетки на мокрый поднос.

Пиво развязывало языки даже молчаливым мастерам, державшимся особняком, чтобы никто не заподозрил их в панибратстве или темных сделках. Фомин потягивал жидкость, шевелил разрубленной в атаке губой и разговаривал не столько языком, сколько глазами с нынешним «королем» литейки, усатым Гасловым. Казалось, они полностью отрешались от разноголосой компании своих соратников по производству, уже добрый час сидевших в этом подвальном храме полупьяных душевных излияний. Квасов знал, до чего несхожи эти два мастера по характеру и по отношению к жизни. Если один — огонь, то второй — вода. Никогда им не сговориться, выпей они хоть бочку жигулевского.

— Кружку пива и туда полтораста! — приказал Жора, облокотившись на стойку и не обращая никакого внимания на пышнобедрую шинкарку, которая при появлении Квасова облизнула свои яркие, не знающие помады губы.

— Может быть, не туда? — игриво спросила шинкарка.

— Туда... — повторил Жора, полузакрытыми глазами наблюдая за тем, чтобы его не обманули ни на одно деление градуированной мензурки. Знаем мы эти замашки толстой дуры! Жора ценит честность и ненавидит обман.

— Я вам прибавлю, Жора. Хотите?

— От нищих не принимаю. — Улыбка скользнула по его лицу и мгновенно превратилась в гримасу, внутри него вдруг все оборвалось: рядом, почти прикасаясь к нему, стоял Коржиков...

«Кузен» на виду у всей братии протягивал ему руку и щерил свои фарфоровые зубы. Никто не обращал внимания на этого незнакомца. Коржиков ничем не отличался от посетителей пивной. Молескиновая куртка, из кармашка торчит штангель, руки неотмытые, даже заусеницы у ногтей, дьявол его дери!

Он явно разыскивал его, Квасова, держа тот же нож за пазухой и те же подлые замыслы в голове.

Жора будто проглотил кусок льда, такой он почувствовал озноб.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Физиономия Коржикова с плоскими щеками казалась вырезанной из картона. Его глаза ехидно бегали, словно две змейки. Был он какой-то ненастоящий. Только дунь — и обратится в дым.

— Я так и рассчитывал, Георгий Иванович... — Глаза-змейки судорожно прищурились: вероятно, «кузен» пытался сдержать смех. — Если вы никому не пожаловались после первой нашей встречи, то, значит, провели день в добрых размышлениях... Разрешите вашу кружку?

Оборотень поворачивался. Видно было, как двигаются под курткой худые лопатки. Во рту, в глубине, блеснул золотой зуб, показались бледные десны.

— Это мой сообщник... — многозначительно бросил он шинкарке, пододвигая по мокрому прилавку стеклянные кружки. — Сообщник по пивному делу. У моего сообщника самый большой мочевой пузырь. Десять кружек ему нипочем...

— Что? — Квасов навалился на стойку локтями; весь он отяжелел. — Сообщник?..

— Мы ничего опасного для вас не потребуем. — Зуб блестел, потухал, слова трещали, как морзянка. — Вы сделаете нам услугу, подпишете письмо, назовем его статейкой. Вернее, вы ее завизируете. Некто перестал нам верить, требует формальностей. Вы, как я убежден, недовольны навязанным России строем. Вы — русский рабочий, и вам хотелось бы такого строя, при котором вы почувствовали бы себя хозяином жизни...