Изменить стиль страницы

— Ты думаешь, мы без парусов плаваем, Коля, — закончил Квасов с полным сознанием своей правоты. — Было всякое. В прошлом году подкинули нам серию приборов типа «Шора». Есть такая фирма. Решили по-быстрому провести очередную цельнотянутую операцию. «Шоры» испытывают металл на удар. Вообще, по конструкции хреновенький прибор, а фуговали за него чистым золотом. Мы и взялись как на пожаре. Обещал нам Алексей Иванович щедро: столько, мол, отвалю, что и не унесете; пришлю кассира прямо в цех, в пакетах получите казначейские знаки. И верно, не жалел до того дня, как пошла первая партия. Взялись мы за вторую партию. С тем же запалом. Еще бы — такая лафа! И вот — опять кассир с ящичком. Мы выстроились, развернули конверты — и губы у нас побелели. Скостили без нашего ведома, по принципу пролетарского гуманизма. Швырялись мы, нервничали. А потом прибыли на собрание представители направляющих организаций, Ломакин речугу толкнул со слезой, призвал помочь завоеваниям, Фомина заставили расколоться, как партийного товарища. И уплыли наши заветные «Шоры», только слюнки сглотнули... На «Роквеле» мы уже были стреляные, выдержали неравный бой с честью. «Роквел», чтобы ты знал, тоже прибор по испытанию металлов. Нынче вот бортовые прицелы идут, авиация денег не жалеет. И ты на прицелах стоишь, золотое дно эти прицелы, если только энтузиасты не сорвут...

Николай подавленно молчал. Парранскому набил оскомину «разафишированный энтузиазм», об этом же еще грубей и циничней говорит Квасов. Неужели вагонный спутник Николая, оказавшийся у руля завода, прав и его сомнения опирались не на песок? Неужели и в самом деле мало чего стоит трибуна, а более реальны полушепоты на производстве? И так рассуждают не старики, начиненные по макушку пережитками, а молодые рабочие!

Но, если пойти за Квасовым, куда заведет такой полпред? Деньги в кармане забренчат, а совесть? Подкапываться тихой сапой под собственную совесть, восстать против ударных бригад, против планов? От такой чертовщины голова идет кругом.

И если поддаться Квасову, то, по логике, надо объявить своим врагом даже нормировщицу Наташу. Это уж совсем глупо. Темнить, скрывать перед ней качество своей работы, прикидываться дурачком?

— Извини меня, Жора, простофилю. — Николай не хотел распаляться. — Выслушал я тебя, прикинул все козыри по мастям, и не по душе мне твоя, как бы ее назвать, программа.

Квасов швырнул окурок в бочку с водой, проследил за тем, как он погас.

— Не нравится? Претит совести активного комсомольца?

— И это, конечно, не снимается... В твоей программе есть что-то противоестественное для человека. Для достоинства человека.

— Ишь ты, футы-нуты — ножки гнуты!.. Развивай, развенчивай! Ну, ну...

Николай почувствовал насмешку, но решил не терять равновесия и объясниться без запальчивости.

— Помнишь, как посылали нас в армию на преодоление препятствий? Все в себе мобилизовал: волю, тело, опыт, честолюбие, если хочешь. Кобылица и та собралась в комок. И, представь, ты обманул бы себя, ее, товарищей, командиров, расслабил бы шенкеля, отпустил повод, отвернул в сторону... Объясняю примитивно, но пойми душевное состояние, учти радость, она тоже чего-то стоит. На нее расценки нет, ее пока не хронометрируют, а без нее — тупик...

Квасов с интересом всматривался в лицо Николая, в его глаза. Пожалуй, он был красив, хотя Квасов презирал мужскую красоту. Но что-то дрогнуло в сердце Жоры, что-то смягчилось на миг. Всего на один миг. Луч мелькнул и погас. Надвинулось другое, темное. Говорит Николай складно, чуть слезу не вышиб. Спел отлично насчет радости. И где только набрался? А разберись — содрал с плакатов.

— Ты, кажется, кончил, Колька? Разреши мне в порядке дружеских прений. — Квасов говорил твердо, не повышая голоса, но отчеканивая каждое слово: — В армии, говоришь? Там все готовое, Коля. Санаторий по профсоюзной путевке. Конкур-иппик, рубка лозы, разруб глиняной головы — развлечение! А кабы работа... За прыжок сегодня пятерик, а завтра — рубель! Чем выше прыгнешь, тем ставка ниже.

— А радость? — выдохнул Николай и мучительно улыбнулся.

— Радость? Признаю. Только в карман ее не положишь. Воздух. Атмосфера. На радость шашлык не закажешь...

— Не хотелось бы мне показаться смешным в твоих глазах, Жора. Мы вернемся к этому вопросу когда-нибудь...

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Если бы не зубная щетка, Николай не встретил бы сегодня Наташу. Они столкнулись в дверях галантерейной лавчонки, кивнули друг другу как малознакомые люди и разошлись. В лавчонке пахло тройным одеколоном и почему-то сыромятиной. Какая-то старуха в шали с бахромой кричала: «Я прошу фитильки! Фитильки для лампады. Отвечайте громче, я глухая, не слышу». Старый продавец, убеленный сединами, еще помнящий времена купеческого доброго Арбата, перегнулся через пустую стойку к старухе: «Мадам, я тоже глухой, поэтому мы можем говорить откровенно. Нет фитильков, мадам, и не будет!»

Толпа оттеснила Бурлакова от входных дверей, людской поток вынес его на Арбат. С присвистом мела сухая поземка, доставая мохнатыми хвостами до окон вторых этажей, где на высоте, страхующей от мелкого ворья, висели на форточках окостеневшие куски мяса и тощие, синие куры.

Залюбовавшись на один из таких естественных холодильников и мысленно изжарив на чугунной сковородке ломоть двухвершкового сала, Николай не заметил, как интересовавшая его девушка вышла из галантерейной лавчонки и быстро пошла, подгоняемая попутным ветром, вниз по кривому, ущелистому Арбату. На ней было демисезонное коверкотовое пальтецо с притороченным к зиме воротником из дешевого рыжего меха.

Зажав в руке выштампованную из древесной щепы зубную щетку, Николай направился вслед за девушкой, стараясь не слишком торопиться, чтобы не перегнать ее.

В угловом здании, выстроенном в стиле западноевропейского модерна, оформлялся магазин для иностранцев и тех советских граждан, которые сумели сохранить в урагане революции золото, драгоценные камни и валюту иных государств.

Можно заявить уверенно: у нормировщицы энского завода, страдальчески дувшей на посиневшие пальцы, за душой не было ни бриллиантов, ни золота. Тем не менее и она в немом восторге взирала на изысканные вещи в просторной витрине. Их живописно раскладывали анемичные девицы с тонкими ногами и молодые люди с восковыми лицами и размагниченными движениями рук. Казалось, за витринным стеклом, прихваченным морозными узорами, двигаются манекены. Почему у них не сверкают глаза, как у нашей девушки? Почему они бесстрастно прикасаются к этим небывалым тканям, кофточкам, юбкам, к этому нежному белью?

Зажав в пальцах деревянную зубную щетку, Бурлаков с глухим раздражением наблюдал за возней в витрине. Злоба накипала в нем не против витрины или призванных на ее алтарь девиц, а против самого себя, ничтожного, нищего человека. Может ли он воспользоваться этим? Нет, не может ни сейчас, ни завтра, ни через годы. Пейзаж будущего уныл. Чтобы воткнуть хотя бы веточку в пустынном поле, нужно напряжение сил. Каждая самая скромная вещь будет добываться резцом. Многоцветная стружка будет виться из-под острой кромки, и только в стружке он сможет увидеть радугу и полюбоваться ею.

— Опять все буржуям, — сказал человек в бараньей шапке, с белыми от инея усами.

— Иностранным... — поправили его.

— У них у самих такого товара, как навоза. А погляди на мои валешки. Кабы не телефонный провод, расползлись бы, как вши. Приварил проводом...

— Да, великое дело техника! — Мужчина с палкой, с недельной щетиной на впалых щеках невесело улыбнулся одними губами.

— Смеешься? Сам горя не хлебнул.

— Не хлебнул? — Мужчина постучал палкой, и деревянным звоном отозвалась его нога. — Слышишь? Ясеневая...

— Деникин аль Врангель поставил на ясень?

— Матросы.

— Матросы? Белым служил?

— Кронштадт. Шел на форты по балтийскому льду. Прятаться негде. Шуганула «Красная горка», вот и нет одного колеса.