Изменить стиль страницы

Настя орудовала на кухне. Оттуда вместе с назойливыми криками детей просачивались запахи картошки, кипевшей в своем «мундире», и поджаренного на горчичном масле лука. Тикал будильник. Мороз затянул окна, и в комнате держался прохладный сизоватый полумрак. Будущее казалось беспредметным. Какие-то силуэты, неясные очертания людей, призванных помочь и устроить.

«Уходить надо отсюда. Темно у нас. Где-то свет, а ты бродишь, будто в потемках. Картоха и хлеб... Хлеб и картоха...» — вышептывала ему далекая встревоженная Марфинька.

Мучительно хотелось картохи и материнской выпечки хлеба с хрустящей подинкой на капустном листе. Адыгейский фаршированный перец в жестяной банке... От него только отрыжка. И тоска... Зеленая трешка, сложенная детским корабликом... Вилли с перевязанным горлом и белыми ресницами... Марфинька бежала по лугу. Желтая пыльца трав била по ее смуглым коленкам...

— Заснул, — сказала Настя Ожигалова, заглянувшая в комнату; она хотела предложить Николаю картофелину, посыпанную крупной солью. — Зябко ему.

Настя сняла с вешалки кавалерийскую шинель и осторожно, чтобы не разбудить, накрыла ею «нового жильца».

ГЛАВА ПЯТАЯ

Поздно, часов в девять, Квасов приехал на таксомоторе «рено». Уже давно вернулись с работы немцы дневной смены. Ожигалова еще не было.

— Партийное бюро у Ивана, — сказала Настя. — Сегодня скоро не обещал...

«Рено» развернулся и затормозил возле ворот. В квартире появился Квасов — веселый, с красным от мороза лицом.

— Собирайся, Колька! — крикнул он с порога. — Я только сменю шкуру, повяжу «собачью радость» и... Собирайся! Чего уставился?

— Куда?

— Не будем закудыкивать дорогу, Колька.

Жора быстро сбросил пальто, стащил краги, переобулся в штиблеты. Вместо рабочего костюма надел новенький пиджак, коричневый с голубой искоркой, двубортный жилет и темно-коричневые брюки.

— Куда ты его тащишь? — строго спросила Настя.

— Ни в оппозицию, ни в контрреволюцию, Настенька. Вспрыснем приезд, как положено по русскому обычаю. Представлю будущему начальству. — Он оглядел друга. — Ничего! Так и поедешь. В демобилизованном. С хлопцами о времени условились, запаздываю.

Первая шикарная поездка на «рено». Дух захватывало. Квасов наслаждался производимым впечатлением. Развалившись на заднем сиденье, он снисходительно просил друга не смотреть на скользящие цифры счетчика.

— Учти, Коля: в нашем государстве происходит взаимный обмен ценностями. Ничто не пропадает и в чужую мошну не прячется. Водитель таксомотора такой же рабочий, как и я, а счетчик выбивает сумму для нашего государства. Мне заплатили, я заплатил, потом ко мне вернется, и я верну...

Лицо Жоры сияло, он изрекал истины с завидной легкостью, и в его живых глазах прыгали бесовские огоньки.

Намертво замороженные стекла машины пропускали тягучий посвист ветра. Мелькали мутные пятна уличных фонарей.

— Мы держим курс на «Веревочку», Коля, — продолжал Жора просвещать своего приятеля. — Так, если помнишь по письмам, называется наш излюбленный трактирчик на подъеме к Лубянке. Колонны в трактирчике оплетены каменной веревочкой, лепка такая, потому и «Веревочка». Безобидное и недорогое учреждение с цыганами... Собираемся вчетвером. Кроме нас мастер Фомин, глава цеха. Нужен? Нужен... И Кешка Мозговой. Все же как-никак сослуживец и парень занятный, с интеллигентной внешностью и соответствующими недостатками...

Слушая болтовню приятеля, Бурлаков думал о Парранском. Наплывом, как в кино, появлялся перед глазами инженер со своей пилочкой для ногтей. Слышались его острые слова. Триста восемьдесят шесть делегатов с решающим голосом действительно не затронули Квасова, прошелестели мандатами на своих скамейках и разъехались. А Квасов продолжает прогулку на своем «рено».

Загадочные слова Парранского о флюидах и импульсах мелькали, как эти движущиеся световые точки на белом, льдистом стекле машины.

Возражать, возмущаться или как еще поступить? Зеленый кораблик трешки превратился в адыгейский перец, пару французских булок... Бурлаков знал и любил Квасова, а теперь он подчинялся ему; больше ему некому было подчиняться в городе, хотя миллионы людей заселили его кирпичные коробки. И почти без удивления Бурлаков узнал в нетерпеливо поджидавшем их Фомине того самого человека с глубоким шрамом на щеке и губе, который сопровождал знаменитого партизанского вожака в кавказский ресторанчик. Теперь только Николай увидел близко, на расстоянии протянутой руки, его глаза, пронзительные, как у чекиста, подвижные, мясистые губы и редкие крупные зубы. Шрам (вероятно, от сабельного удара) не уродовал его лица, а придавал всей фигуре суровую мужественность.

Биографию Фомина можно было прочитать, не заглядывая в документы. Его крепкая, сутуловатая спина, обтянутая глянцевито поблескивающей кожанкой, низко посаженная голова и развитая грудная клетка говорили о том, что это человек труда.

Квасов относился к Фомину с некоторым подобострастием. От его независимости и следа не осталось, когда Фомин выговаривал ему за опоздание.

Кешка Мозговой, радушно обнявший своего армейского сослуживца и ткнувшийся в его щеки заиндевевшими усиками, сразу же прекратил излияния, как только Фомин повел на него своими горячими, нетерпеливыми глазами.

— Вы не обижайтесь, ребята, — буркнул Фомин, едва шевеля мясистыми губами и кутаясь в теплый шарф, — я в каждом деле люблю порядок.

Фомин быстро шел впереди всех по Охотному ряду, где еще сохранились железные вывески лавок. Огни машин кружились в поземке. Направо, в загороженном сквере, поднималась деревянная башня; на грузовиках вывозили подземные грунты — строилось метро. Слева чернели деревья и низкие решетки изгороди, поднимались колонны Большого театра. На мощном пьедестале архитрава мчалась бронзовая четверка античных коней. Возле театра сновали, спешили люди. В сравнении с колоннами они казались совсем крошечными. Их гнали мороз и белый вихрь.

«Веревочка» встретила матовыми шарами фонарей, бросавшими расплывчатый свет на обледеневший асфальт. Вентиляторы выбрасывали из подвала испорченный воздух; пахло жареным мясом, табачным дымом и еще чем-то кислым.

Подходили самые разные люди, мужчины и женщины, девицы определенной профессии в невероятных шляпках с резинками, глубоко врезавшимися в посиневшие шеи, с накрашенными ртами и заученными улыбками. Возле входа толпились юнцы с папиросками в зубах, в валенках и штиблетах, в картузах и треухах. Их не пропускали швейцары — дюжие усачи с каменно-неприступными жестокими лицами; они умели различать клиентов еще со времен Николая Кровавого и угарного нэпа.

Теперь взялся действовать Квасов. Фомин, вынужденный силою обстоятельств уступить инициативу, угрюмо молчал и снисходительно улыбался. Гардеробщики с поразительной ловкостью помогли снять верхнюю одежду и понесли ее к вешалкам, как нечто драгоценное. Здесь знали Жору и умели польстить его неприхотливому самолюбию.

В тесной комнатке пол был застлан затоптанным ковриком. На потолке плесень выписала бесхитростные узоры. Густые запахи кухни, оттаивавших пальто и полушубков, аммиака и карболки отхожих мест перемешивались с неуемным рокочущим гулом, мерклым сиянием графинов и рюмок и стуком ножей о посуду.

Квасов спустился в подвал и вскоре поманил своих спутников рукой. Для них освободили столик невдалеке от эстрады, занимавшей небольшой угол подвала. На помосте стояли венские стулья с гнутыми спинками, и на них отдыхали гитары, бубны.

— Цыгане сейчас дадут жизни! — Жора повел глазами на сцену. — У них перерыв. Садись сюда, Коля, а я лицом к ним, меня знают, неудобно сидеть спиной... Товарищ Фомин, вот тут будет вам в самый раз: вполоборота к искусству и хороший обзор.

— Затащил ты меня, Жорка, а мне надо домой. Перед своим домашним гепеу потом не отчитаешься, — пробурчал Фомин; его, по-видимому, смущало присутствие незнакомого Бурлакова.