Он знает ее на глаз: неоглядная, бескрайная степь, овраги, ковыль, глина. Рудники в степи. Синие горы террикоников, черные вышки копров, землянки, распластавшиеся на земле, дорожки сквозь грязь, из хрусткой жужелицы, худые собаки на окраине, тополь перед конторским домом… И на заре над степью, над голодом и отчаянием черного, мертвого поселка, над затопленной еще шахтой — вдруг первый производственный, бледный еще дымок из трубы кочегарки.
Он знает ее на слух: хриплые гудки на заре, крикливые «кукушки», дробный грохот падающего угля, озорные песни дивчат на сортировке.
Он знает ее на запах: едкий желтоватый газ, сладковатый запах жужелицы, автомобильный бензин, похожий по запаху на огуречный рассол, горечь махорки, человечьего пота, кислый запах овчин, портянок в шахтерских казармах, терпкий запах угля.
Он знает ее на ощупь: шершавый колючий уголь, глянцевая поверхность пустой породы, прохладная свежесть железа, бугорки на ладонях.
Он знает ее даже на вкус: до сих пор поскрипывает на его зубах мелкая угольная пыль.
Мир населен. Мир очень густо населен. В этом Алеша теперь лично убедился.
Ему видно с площадки товарного поезда: по дорогам цугом идут подводы, нагруженные мешками с зерном, крутолобые волы ревут, задрав голову; «цобе! цобе!» — кричат на них усатые мужики и хлопают батогами. Около станции толпятся люди, ржут кони, у коновязи вороха прелой соломы, дикий виноград ползет по растрескавшейся стене вокзального здания; проходит весело, стуча колесами, состав, груженный углем и лесом; на крыше голубого флигеля лежат ребятишки и болтают босыми пятками. Крыша залита солнцем, засыпана багряными листьями тополя.
Алеша проносится мимо, мимо, — станцийка кивнула вслед водокачкой и осталась сзади. Ей за Алешей не угнаться! Снова степь, перепутья дорог, шахты, балки — скорей! скорей! — алебастровые карьеры, солерудники, кирпичные заводы — скорей, скорей! Снова голубыми волнами ходят дали, бегут километры — их можно схватить рукой, как столбы, их можно сжать. выдавить из них зеленый травяной сок. Скорей, скорей! Пляшет тонкая линия горизонта, раздвигается. Шире! Шире! «Ходу! — зычно кричит паровозный гудок. — Ходу!» Ветер швыряет в лицо Алеше пригоршню колючей пыли, ветер нетерпеливо хлопает о стенки вагонов, ветер рвет в клочья пар. «Ходу! Ходу!» — трясет вагоны, трясется фонарь в руках стрелочника, дрожат рельсы под колесами. Алеша наклоняется, смотрит вниз. Его тоже трясет. «Ходу! Ходу!» Сначала он различает еще песок, траву, одуванчики… Потом все это сливается вместе, в одну бешено бегущую рядом с рельсами узорную ленту. «Еще! Еще!» Захватывает дыхание у Алеши. Крепче хватается за поручни. Теперь не спрыгнешь в степь. Теперь держись! Еще! Еще! Вот так бы мчаться сквозь всю жизнь, как сквозь степь. «Ходу! — кричат. Ходу! Дай ходу!» Павлик идет с работы. Ковбыш бредет к морю. Павлику — мастером. Ковбышу — капитаном. Юльке — инженером. Алеше… Кем Алеше? Ладно! «Ходу! Ходу! Сам знаю — кем. Сам с усам! Учиться! Учиться! Учиться! — стучат колеса. — Ходу!»
Поезд мчится сквозь степь, отбрасывает в сторону буераки, огибает курганы, пролетает над балками. Еще вчера в чащобе балок гнездились бандиты. Сейчас стадо разбежалось по зеленому раздолью, пастух машет кнутом. Маши! Маши! Как время бежит! Оно как поезд. Как километры! Как голубая влага пространства. Вчера еще голод, вода в шахтах, грачи в трубах, биржа, — сегодня хлеб, дым, работа. «Ходу! Ходу! Скорей! Скорей!» — нетерпеливо кричит Алеша. Ему теперь хочется скорее приехать в город, броситься в школу, ввалиться в комсомол, просить, чтобы приняли, двинули в дело. Скорей! Скорей! Ему кажется, что они медленно едут. Ему хочется подтолкнуть паровоз. Скорей! Скорей!
А вдруг его не примут в комсомол? А что он сделал такого, чтоб его приняли? Ничего не сделал. «Но я сделаю, сделаю! — убеждает он кого-то. — Я много могу сделать! Ого!» Ярость вспыхивает в нем, большая злость и охота к делу. Огромная энергия клокочет в парне, его можно поставить сейчас вместо паровоза — и он потянет за собой весь состав, груженный криворожской рудой! Скорей! Скорей!
Но поезд вдруг круто берет в сторону, разом сбавляет ход, и перед Алешей далеко внизу открывается его родной город.
Прямо с вокзала Алексей пошел к Семчику. Так, с мешком за плечами, он ввалился в здание укома. Большое нетерпение будоражило его.
— Семчик! — сказал он после удивленных возгласов, приветствий и расспросов. — Семчик! Я решил поступить в комсомол.
— Ну?! — радостно завопил Семчик. — Уважаю умных людей! Идем! Идем, я тебе говорю.
Они скатились с лестницы вниз, в полуподвальные комнаты горкома. Здесь было шумно, тесно и накурено. Комсомольцы толпились около всех столов, но Семчик энергично протолкался и протащил за собой Алешу. Они очутились перед столом секретаря горкома.
— Товарищ Кружан! — торжественно и звонко начал Семчик. — Вот мой друг Алексей Гайдаш. Наш парень. Я за него ручаюсь.
Кружан улыбнулся. Улыбка эта показалась Алеше теплой и печальной. Секретарь ему давно нравился. Он слышал его не раз в комсомольском клубе.
— Я буду исполнять все, что надо… — пробормотал Алеша.
Кружан опять улыбнулся.
— А ты откуда такой взялся, с мешком? — спросил он.
— Я? Я с поезда.
— Он с поезда, — вмешался Семчик. — Он от голода ездил. Он рабочего сын. Токаря?
— Да, токаря, — подтвердил Алеша.
— Я тебе говорю, Кружан, это мировой парень. Я ручаюсь. Как старый комсомолец.
— Пиши заявление, — сказал Кружан. — Там посмотрим.
Алеша дрожащими пальцами написал заявление.
— Почерк у меня плохой, — сказал он, отдавая заявление.
— Мы тоже университетов не кончали, — ответил Кружан. — Все? Можете быть свободны.
Алеша и Семчик вывалились на улицу.
— Ну вот, — удовлетворенно сказал Семчик. — И дело сделано. Со мной не пропадешь.
— Но он ничего не сказал.
— Кто? Кружан? Ты знаешь, что за парень Кружан?
И Семчик, захлебываясь, рассказал, что за парень Кружан.
Глеба Кружана перебросили к нам из Энска. Он был там на большой комсомольской работе. Он рано вступил в комсомол — чуть ли не в восемнадцатом году. До этого он сжег хутор отца. Старый Кружан, сивоусый, кряжистый хуторянин, послал сыну вдогонку заряд из старой двустволки и отцово проклятие.
Глеб гнал серого жеребца что было духу; в трех километрах от города конь в судорогах повалился наземь. В город Глеб вошел пешком.
В городе он ходил на все собрания и всюду громче всех кричал: «Доло-ой!» Он особенно регулярно посещал собрания в ученическом клубе. Сбив кубанку набекрень, он закладывал два пальца в рот и свистел. Он пришел однажды и на собрание рабочей молодежи. Он перебил оратора-большевика, призывавшего молодежь на фронт, и уже заложил пальцы в рот, чтобы поднять свист. Но его быстро укротили фабричные ребята. Тогда он швырнул кубанку об пол и заявил, что он сам пойдет на фронт. Он требовал, чтоб его записали добровольцем. На фронт его не послали, а направили в комендатуру города. Он ходил в малиновых галифе, бряцая шпорами; огромный парабеллум болтался на боку. Потом он работал не то в Чека, не то в угрозыске. Ходил на самые рискованные облавы. Три раза в него стреляли, — один раз пуля попала в голову. Думали — не выживет. В начале двадцать первого года он был уже на большой комсомольской работе в Энске.
Однажды ночью он выехал в район и вместе с местной ячейкой выловил с десяток бывших офицеров, попов и спекулянтов. Он расстрелял их тут же без суда и следствия. За это его арестовали. Он просидел около года в тюрьме, его судили, приняли во внимание его молодость, храбрость, раскаяние и послали к нам.
— Это мировой парень! — восклицал Семчик. — Теперь таких нет. Теперь все шкурниками стали. Все в школы лезут.
— Учиться надо! — пробормотал Алеша, но Семчик его перебил:
— Если все пойдут учиться, кто тут работать будет? А вдруг банда налетит? Нам бойцы нужны.
Алеша не стал спорить, но про себя думал свое.