И вдруг ее поразила ужасная мысль: «Но почему, почему именно меня позвал Кружан? Почему именно меня поцеловал Шульга? Неужели я…»
— Рябинин, — дрожащим голосом спросила она. — Рябинин, скажи мне правду, неужели я похожа на пустую девчонку? Скажи мне правду, Рябинин.
— Ах ты, девочка!! — засмеялся Рябинин. — Когда ты вырастешь?
Он стал говорить с ней о жизни. У него была мать — тихая, забитая женщина. Когда он уходил из села на заработки с плотничьей артелью, она грустно и молча смотрела вслед. Когда возвращался — тихо улыбалась и плакала. Она ни слова не сказала ему, когда он уехал в уездный город. Он скоро вернулся, обвешанный бомбами и наганами, наводить советский порядок в деревне. Она вышла потом на порог и, взявшись рукой за косяк двери, молча смотрела, как вилась пыль под копытами его лошади. Скоро она умерла. Курица вывела утят. Они радостно бросились в реку. Плавают, отряхиваются. А курица мечется по берегу, кудахчет, хлопочет: «Утонут! Утонут!» Бедная мать!
У Рябинина был рыжий дядька-плотник. Он взял Степку Рябинина с собой и повез на шахты. Всю зиму они плотничали там. На руднике работало много китайцев. Они были грязны, рваны и голодны. Они жили в землянках в поселке, который прозвали «Шанхаем». Их переводчик ходил в галстуке и манишке. Он получал для всех получку и сам раздавал ее землякам. Из каждого рубля он оставлял себе пятак. Однажды его нашли на рельсах с перерезанным колесами туловищем. Полиция арестовала трех китайцев. Через пятнадцать минут весь «Шанхай» привалил в полицию. Китайцы кричали: «Он жулика был, он деньги мотал, мы все ему машыныка ломал. Всех сажай». Арестованных выпустили, дело замяли. Дядька тихо говорил, что не худо бы русским плотникам у китайцев поучиться. Он намекал на подрядчика.
У Рябинина был друг. Они встретились впервые на уездной конференции комсомола. Отсюда они вместе отправились на фронт. Они делили между собой последнюю щепотку махорки. Они искали друг друга после боя и щупали: «Жив ли, друг?» Однажды ночью друг перешел к белым. Его скоро поймали и расстреляли. Оказалось — генералов сын.
Юлька слушала рассказы Рябинина и думала: «Вот две недели тому назад я шла здесь счастливая-счастливая. По этой же улице шла. Вот на этом мостике я остановилась и сказала себе: «Я комсомолка? Это правда?»
— Я знаю, что я глупая, — пробормотала Юлька, — но я никогда, наверно, больше не буду счастливой.
— Ах ты, девочка!
— Нет, нет… Я уже не девочка… — торопливо прервала она. — О, я уже не девочка. — Но тут же вспомнила, что и две недели тому назад она говорила, что уже не девочка. Значит, она все-таки осталась тогда девочкой? Или так и будет всегда, что она будет расти и расти, словно подыматься по ступенькам? И на каждой новой ступеньке, оглянувшись назад, будет думать: какая я была маленькая внизу!
Когда, проводив Юльку, Рябинин вернулся домой, мы встретили его многозначительным кашлем. Мы кашляли дружно, громко и деликатно, но все разом, так что Рябинин, наконец, не выдержал:
— Ну? Ну, в чем дело?
— В шляпе, — отозвался Сережка Голуб и захохотал. — В шляпке…
— Точнее: в юбке, — загрохотал Говоров.
Но тут Рябинин стукнул ладонью по столу и сказал:
— Точка. На эту тему разговоры отменяются.
Он произнес это с такой силой, что действительно все стихли.
А я поморщился и подумал: «К чему он так? Шутим ведь. В чем дело?»
Но уже на следующий день я увидел, что тут дело не шуткой пахнет.
Меня встретил в коридоре коммуны управдел горкома Борька, отвел в сторону к окну.
— Ты что про это дело знаешь? — спросил он шепотом.
— Про какое дело?
— С Юлькой Сиверцевой?
— Ничего не понимаю…
— Ты что, не в курсе или молчишь? — подозрительно посмотрел на меня.
— Не в курсе.
Он оглянулся.
— Грустная история, брат. Темная. Будем еще расследовать. Известно лишь, что Рябинин привел в коммуну эту девочку и…
— Это ерунда! — вскричал я.
— Будем расследовать, — торжествующе закончил Борька.
Я побежал искать ребят. На койке, как всегда, валялся Сережа Голуб. Он лежал молча, отвернувшись к стене. Я сел к нему на кровать.
— Сергей! — произнес я тихо. — Что все это значит?
По моему взволнованному голосу он понял, о чем речь. Сам он выглядел очень смущенно.
— Я не знаю… — пробормотал он.
— Врешь! Знаешь! Говори!
— Да чего говорить? — вспыхнул он. — У Рябинина какие-то Дела с девчонкой, а я при чем?
— Это ты первый слух пустил? Ты?
— Чего пристал? Ничего не знаю… — Он подобрал ноги и уставился в стенку.
— Врешь! Ты слух пустил. Ты и нам вчера первый рассказал, что Рябинин сидел с девочкой.
— Ну, рассказал. Ну, видел.
— Сплетник ты! Какая ерунда пошла-а!
Это вырвалось у меня, как стон, и Сережку это проняло. Он повернулся ко мне и растерянно развел руками.
— Слушай, тезка, я ни при чем, — пробурчал он виновато. — Так было дело: вчера я забежал сюда, а они сидят обнявшись. Ну, я вышел, чтобы им не мешать. Стою за дверью, чешу в затылке. Вдруг идет Катька Верич. «Что стоишь?» А я возьми и ответь: «Тсс! Тсс!» — и пальцем на дверь показываю. Ну, пошутить захотел, понимаешь? Ну, не со зла, а так. Ну, понимаешь? — Он умоляюще посмотрел на меня.
— Дальше…
— Ну, дальше что? Она спрашивает: «Кто там?» Я говорю: «Молодожены». Она стала рваться — посмотреть. Я не пускать. Тогда она спрашивает: «Кто?» Я сказал. Она ушла. Через минуту прилетает Борька: «Рябинин с Юлькой там?» Я отвечаю: «Там». А самому мне смешно. Они там сидят, а я сторожем стою. «Тсс! — говорю Борьке. — Тсс, не волнуйте наших влюбленных». Тут он ушел. Вот все…
— Все?
Он замялся.
— Все?
— Ну, еще двум ребятам сболтнул, — признался, наконец, он. — Очень уж, понимаешь, смешно вышло: они там сидят, а я сторожем…
Во мне кипело сильное желание вцепиться этому нелепому парню в глотку, тряхнуть его лохматой головой об пол, избить, но я видел, что он снес бы сейчас все побои, — так он был смущен и напуган тем, что произошло.
— Надо, чтоб эта глупая болтовня не пошла дальше коммуны, — сказал я тогда Голубу. — Идем!
— Куда?
— Идем!
Он неохотно слез с койки и обулся.
— Оно само затихнет, — пробурчал он, но все-таки пошел.
Мы пришли к Кружану. Он лежал на койке.
— Садитесь, ребята, — прохрипел он.
— Ничего…
Сережка чувствовал себя скверно. Да и я не лучиге.
— Вышла чепуха, Кружан, — решительно произнес я, — по глупости Голуба вышла…
— Горком разберет, — ответил Кружан.
— Но зачем разбирать? Здесь разбирать нечего. Надо прекратить разговоры.
Кружан вдруг вскочил на ноги.
— Нечего? — закричал он. — Замять? Замять хотите? Да? Замять? — Он наступал на меня, и я вдруг подумал, что с ним начинается припадок.
— Но ведь ничего не было, — торопливо произнес я. — Ты успокойся… Не было ничего… Все это дым, сплетня…
— Дым? — угрожающе закричал он. — Дым? А вот комиссия разберёт. Разберет комиссия, какой это дым…
Мы поспешно выкатились за дверь.
В жизни пропасть нельзя. Даже если бы Алеша спрыгнул сейчас с поезда в глухую степь — все равно не пропал бы. Он поднялся бы на ноги, отряхнулся и пошел, ломая сухой ковыль, сквозь степь искать дорогу. Скоро он заметил бы дымок на горизонте. Где дымок — там люди. Где люди — там работа. Где работа — там хлеб. В жизни пропасть нельзя!
С площадки товарного поезда Алеше широко видна степь. Желтый колючий ветер качает ее. Она колеблется и вздрагивает, — или это поезд трясет? Она то круто подымается вверх, выше трубы паровоза, то стремительно падает вниз, бежит, припадая к колесам, стелется около рельсов, то вдруг торопливо отползает назад, сливается с ломкой линией горизонта, затуманенного сухой, колкой пылью, подымающейся от горячей земли, и теряется там…
Но Алеша знает теперь, что скрывается за мутной дымкой горизонта. Три месяца болтался он по чужому району, по району чужих людей и чужих крыш, — что же, пропал он? Помер с голода? Ничего подобного! Загорел и окреп… Всюду — на все четыре стороны, за всеми горизонтами, на запад, на север, на юг, на восток, — всюду: люди, поселки, жизнь. Он узнал эту жизнь крепко, всеми пятью органами чувств: на ощупь, на запах, на слух, на вкус, на глаз.