Мерзко покачиваясь, они идут. Пустая грядка позади, скрюченные передние лапы тянутся ко мне. Я чувствую и слышу, как я плачу, и в текущих по моему лицу слезах отражаются их ликующие сетчатые глаза.
За что?
В начале было подозрение, лёгкое и настораживающее, потом надежда, что всё это только показалось, или какой-нибудь дурацкий розыгрыш. А уже позже, часа через два, пришло ясное понимание, что всё так и есть, и это так и есть совсем не так, как должно быть. Время не двигалось вперёд.
Я домыл все формы, это моя работа — мыть формы и, чувствуя нутром время перерыва, достал телефон и глянул на экранчик. Десять дня.
Не может быть, сказал я себе и медленно поковылял в четвёртый цех, чтобы уточнить который же сейчас час, а точнее, чтобы удостовериться, что уже двенадцать, и пришла долгожданная пора для набивания желудка всякой вкуснятиной, бережно завёрнутой Машуней, моей любимой женой в сотни салфеток и пакетиков, чтобы не остыло. Я не знаю, за что мне так повезло с любимой, но я точно знаю, что такой больше нет. По крайней мере, в этом городе, это точно. Умиляющая до слёз улыбка, бездонные, всегда немного грустные, словно узревшие ещё невидимую другим беду, глаза… Кстати, когда мы только познакомились, она с надеждой спросила — посмотри в мои глаза, что ты видишь? Страх — сказал я, и она расплакалась. Я был первый, кто ответил правильно. С тех пор мы вместе… я, она, её страх, и мой — страх потерять её…
Наверное, телефон глючит, думал я, покидая мойку, и разглядывая всегда пыльный пол четвёртого цеха. Недавно же в ремонт отдавал, чтоб им пусто было. Бабки взяли, а до ума не довели. Я крепко ругнулся под нос на пофигистов, ремонтировавших неделю назад мой эриксон, и смачно плюнул. Слюна проворно впитала в себя лежащий повсюду приличным слоем цемент, превращаясь в маленький катышек раствора. Я окинул взглядом четвёртый. Мои «коллеги» вовсю работали, суетливо бегая от станков в сушку и обратно. Надо же, они, наверное, и не знают, что уже обед. А то, что он уже, в этом я уверен на все сто. За три года работы на этой долбаной фабрике мой желудок научился безошибочно определять двенадцать ноль-ноль, да и не только желудок, весь организм ежедневно сигналил мне о счастливом событии, ровно за минуту до полудня. Это было железно, как и привычка курить строго через сорок минут, приобретённая ещё в школе, благодаря всегда ритмично приходящим переменкам. Урок — сигарета, урок — сигарета. Вот они пресловутые внутренние часы и все эти биоритмы, которые закладывает в нас быт, и которые теперь подняли вверх все стрелки и орали мне о стопроцентном полдне. Плюс к этому — я уже здорово хотел есть и, учитывая знание о завернутом не меньше чем в три салфетки жаренном окорочке, я просто исходил слюной, едва не теряя сознание от предвкушения.
Вяло улыбаясь, я подошёл к пацанам и, стараясь перекричать станки, проорал так, что свело связки:
— Обед!
Один из них принял мой утвердительный крик за вопрос, и отрицательно помотав головой, побежал в сушку, схватив заполненную форму.
Во, блин, кадр, подумал я, я ему говорю обед, а он головой машет.
Остальные на мой крик вообще никак не прореагировали, то ли не услышали, то ли приняли за полную чушь. В этот момент и появилось подозрение.
Махнув на них рукой, я отправился в раздевалку, где стоял стол, за которым я только обедал, а все остальные обедали и играли в карты. Тратить драгоценное время на замызганные тридцать шесть картинок четырёх мастей мне никогда не улыбалось, поэтому, быстро поев, я возвращался на мойку, где стоял мой любимый, вечно пыльный топчан. Там, где-то с двенадцати двадцати до тринадцати ноль-ноль я, прикрыв глаза, размышлял о смысле жизни, о Вселенной, о справедливости и судьбе, а иногда о ней — о невидимой беде, отражённой в глазах моей любимой, и тогда во мне, под холодеющим сердцем рос чёрный ком, замешанный на страхе, ненависти и бессилии…
Ну и соответственно, благодаря таким явно провокационно-скорым уходам из-за стола, я приобрёл славу «придурка на своей волне» и никакого, даже самого мало мальского статуса в коллективе не имел. Да если честно и не хотелось что-то. Мне и так было не плохо. У меня была любимая жена и… необъяснимый, неотступный, сводящий с ума страх её потерять, и плевал я на весь их социум…
Потому шеф и не особо удивился, увидев меня одиноко вгрызающегося в мягкое куриное мясо. Его задело только время вгрызания.
— Не понял?! — его лицо из высокомерного мгновенно преобразилось в страшную маску древнего языческого бога. Сейчас начнёт бешено орать, забрызгивая слюною моё лицо и стенку за ним.
Я сделал невинными глаза, и стал похож на Иисуса, распятого на кресте. Эта штука у меня здорово получалась, и я пользовался ею во всех опасных и стремительно несущихся к дерьму ситуациях. Мой работодатель немного смягчился, и его лицо вновь вернуло привычный толстый налёт высокомерия, а я, держа перед ртом необглоданную косточку, глупо пожал плечами и как можно мягче сказал:
— Вроде, как уже обед.
— Десять часов мля только! А ну давай быстро мля на мойку! Совсем поох. ели уже!
В этих трёх восклицательных предложениях шеф использовал практически весь свой запас не матерных слов и, понимая, что дальше последует только поток трёхэтажного, или что ещё хуже, фраза — десять процентов с зарплаты! — я бросил недоеденный окорочёк на стол и рванул на своё рабочее место, оставляя за спиной серый шлейф цементной пыли.
— Что ж за ерунда такая? — думал я, водя щёткой по грязной форме, отмоченной в кислоте — Четыре часа точно прошли, я это чувствую. Почему же нет обеда? Может это просто розыгрыш? Да ну, чушь. Они бы не стали ради меня такое затевать, они меня, конечно, ненавидят и презирают, но слишком уж муторное и главное невыгодное для них это занятие. Когда ж они в карты резаться будут?
Я снова достал телефон. Десять! Ровная тысяча с двумя мигающими точками по середине. Тут меня посетила невольно-пугающая мысль, и я, отбросив щётку, стал не отрываясь смотреть на экран. От постоянных десяти часов руки стало неприятно трясти. Я посчитал мигание точек, шестьдесят. Тысяча на месте! Посчитал ещё раз. Пятьдесят восемь, пятьдесят девять, шестьдесят, ну! Циферки даже не дёрнулись. А внутри меня что-то дёрнулось. Нехорошее такое дёрнулось.
Я поднялся и, подойдя к приоткрытой двери, посмотрел в четвёртый. Пацаны всё так же бегали, явно не обращая внимания на затянувшиеся десять дня. Ничего не понимая и пытаясь отмахнуться от плохих предчувствий, я вернулся обратно и плюхнулся в чёрное кресло. Мойщик мойщиком, а кресло себе схитил, как в лучших офисах. Схитил — это вместо спиз. ил, такие вот у нас тут этичные картёжники работают. Посидев минут десять, и так и не поняв за какую ниточку дёрнуть, чтобы распутать этот клубок дерьма, я поднялся и принялся ходить туда-сюда по мойке, сцепив руки за спиной. Мне бы полосатую фуфайку, вылитый урка со строгого. Хотя нет, с моими то длинными светлыми волосами я и в фуфайке буду выглядеть, как… а чёрт его знает как.
Так прошло ещё минут десять, в глупом метании из одного угла в другой, а тысяча на часах никак не менялась. Что-то произошло, и продолжает происходить, что-то нехорошее, и нужно как-то действовать, а как я пока не придумал. Пойти и сказать им, что они гонят, что уже давно двенадцать и что… вот именно — что?
Через два часа я уже был полностью уверен, что всё совсем не так, как было вчера, позавчера, да и вообще до этого. Время реально стоит на месте, зациклившись на одной и той же минуте. На одной минуте одиннадцатого.
В голове родилась успокаивающая мысль, когда-нибудь чистые формы закончатся, или не останется места в сушке, и тогда, наконец, эти тугодумы зададутся вопросом, а как это мы до десяти заполнили всю сушку? Но время шло. Никто не заглядывал ко мне, чтобы забрать новую партию чистых форм, или позвать на обед. Впрочем, на обед меня никогда и не звали, а вот за формами по любому должны были припереться, у них же их там не бесконечное количество, ну сто, ну сто пятьдесят штук. Не больше. Я закурил, и под воздействием никотина в голове змеями зашипели ужасные предположения. А может, если время не движется, то и места в сушке не становится меньше? Может, материя тоже как-то видоизменилась? Они ж наверняка прочно между собой связаны, эти материя и время.