Сознание вины перед Натальей Федоровной сменилось в сердце графа обвинением ее во всем, даже в его сближении с Минкиной и Бахметьевой, да кроме того в это же сердце змеей вползло чувство ревности, той мучительной ревности, которая является не результатом любви, а только самолюбия.
От графини не укрылось это изменение в отношении к ней ее мужа, но не в ее натуре было оправдываться, она считала себя выше взводимой на нее кем бы то ни было клеветы, тем более ее бывшей подругой, о чем она тотчас же догадалась.
— С кем это вы изволили сегодня прогуливаться по кладбищу?.. — глядя на нее в упор, спросил вернувшийся из дворца граф за вечерним чаем, когда они остались с глазу на глаз.
Графиня вспыхнула, она поняла, что окружена шпионами, но не потупила глаз и спокойно ответила:
— Я случайно встретилась с сыном друга моего покойного отца Николаем Павловичем Зарудиным…
— Гм!.. — прогнусил Алексей Андреевич.
— Я бы попросил вас по возможности избегать подобных случайностей! — добавил он после некоторой паузы, сделав весьма красноречивое ударение на последнем слове.
Наталья Федоровна промолчала. Граф вскоре ушел к себе в кабинет.
Мучительно потянулась однообразная жизнь молодой женщины. Начался зимний сезон, но и в шумных великосветских петербургских гостиных, среди расфранченной толпы, она чувствовала себя настолько же одинокой и несчастной, как и у себя дома, вечно под подозрительным, почти враждебным взглядом своего сурового мужа. Зарудина она не встречала нигде.
Наталья Федоровна положительно изнемогала под непосильным бременем этой жизни, полной светских сплетен, мелких дрязг, интриг и нравственной грязи. Она находилась в положении цветка без почвы, рыбы без воды, она буквально задыхалась от отсутствия малейшей струи свежего воздуха.
Чаша человеческого терпения готова была переполниться; недоставало только одной капли. Ожидать ее пришлось не особенно долго.
XXVII
В СЛУЖЕБНОМ ОСЛЕПЛЕНИИ
Семейный разлад, все более и более обострявшийся, казалось, не замечался графом Алексеем Андреевичем, жившим исключительно государственною жизнью и считавшим и дом свой только частью той государственной машины, управление которой ему вверено Высочайшею властью.
Страсть к строгому порядку и дисциплине с расчетливостью составляли исключительную заботу Аракчеева по службе и в жизни домашней. Село Грузино, где сосредоточены памятники доверенности и благодеяний императоров Павла и Александра, походило более на военную колонию, чем на имение помещика, даже в то время, когда он сошел уже с поприща государственного. Как в Петербурге, так и там, он был строг и взыскателен по службе, точно также не извинял ни одного упущения и беспорядка, где бы он ни появлялся, и всякая вина была в его глазах виною неизвинительною.
«Где нет суровости, там нет службы», было его любимым изречением, а служба была его жизнью.
К тому же он был человеком, скрывавшим от самых близких ему людей свои мысли и предположения и не допускавшим себя до откровенной с кем-либо беседы. Это происходило, быть может, и от гордости, так как он одному себе обязан был своим положением, но граф не высказывал ее так, как другие. Пошлого чванства в нем не было. Он понимал, что пышность ему не к лицу, а потому вел жизнь домоседа и в будничной своей жизни не гнался за праздничными эффектами. Это был «военный схимник среди блестящих собраний двора».
Масса государственных дел положительно отнимала у него все время, совершенно поглощала его и не давала возможности, даже при желании, следить за внутреннею жизнью близких ему людей, а быть может он и не подозревал о существовании такой жизни.
В 1803 году император Александр Павлович сделал его инспектором всей артиллерии и командиром лейб-гвардии артиллерийского батальона, но, кроме того, он постоянно призывал его к себе для советов, и все главнейшие дела государственного управления, не исключая и дел духовных, рассматривались и приготовлялись при участии графа Аракчеева.
Естественно, что при таких усиленных и разносторонних занятиях, поглощавших дни и часть ночей графа Алексея Андреевича, он, весь отдавшись исполнению священного долга служения государю и отечеству, в своем служебном ослеплении и не подозревал нравственных страданий своей молодой жены.
Если мы припомним к тому же его взгляд на женщин вообще и его отношение к ним, то нам станет совершенно ясна возможность того, что совершавшаяся в его доме глухая, скрытая житейская драма прошла для него совершенно незамеченною.
Весь строй его домашней жизни продолжал оставаться по своей внешности в той же заранее строго определенной им форме, всюду царил образцовый порядок, все исполняли возложенные на них обязанности, в приемные дни и часы гостиные графини были полны визитерами, принимаемыми по выбору графа, графиня аккуратно отвечала на визиты — все, следовательно, обстояло, по мнению Алексея Андреевича, совершенно благополучно.
Чего же ему надо было желать, до чего допытываться, да и где было найти для этого время?
XXVIII
У ПОСТЕЛИ УМИРАЮЩЕЙ
— Ну, что и как? — встретил тревожным вопросом Сергей Дмитриевич Талицкий свою кузину, вернувшуюся из Грузина. Он знал также, что она оставалась там одна, без графини, приехавшей в Петербург к умирающему отцу.
Екатерина Петровна как бы нехотя удовлетворила его любопытство.
— Вот и прекрасно, молодец!.. — одобрительно воскликнул он.
— Я все же виновата перед Талечкой, она была ко мне так добра, — как бы про себя проговорила она.
— Ну, это пустяки, сентименты… — пренебрежительно отозвался он. — Поговорим лучше о деле… Старухе-то скоро капут…
— Какой старухе? — не поняла Екатерина Петровна.
— Какой, известно какой, твоей матери; очень она плоха стала последние дни, третьего дня уже ее соборовали и причащали, лежит теперь без памяти второй день, доктор говорит, что каждую минуту надо ожидать конца…
Бахметьева побледнела.
В ее душе шевельнулось нечто вроде угрызения совести. Жалость к матери, всю жизнь боготворившей ее, здоровье и самую жизнь которой она принесла в жертву греховной любви к сидевшему против нее человеку, приковавшему ее теперь к себе неразрывными цепями общего преступления — на мгновение поднялась в ее зачерствевшем для родственной любви сердце, и она почти враждебно, с нескрываемой ненавистью посмотрела на Талицкого.
Он не заметил этого взгляда.
— Почему же ты меня не уведомил?.. — упавшим голосом спросила она.
— К чему, помочь ей ты не могла, так зачем же было тебя по пустякам отрывать от серьезного дела… — с циничным спокойствием ответил он.
— По пустякам… Смерть моей матери, по-твоему, пустяки… — простонала она.
— Всякая смерть пустяки, а если она приходит в старости, то тем более, не два же века жить было старухе, пора и на покой…
Екатерина Петровна не выдержала и зарыдала. Сергей Дмитриевич вскочил со стула и стал быстрыми шагами ходить по комнате, проворчав довольно громко:
— Разнюнилась!
Бахметьева не слыхала этого замечания и продолжала плакать.
Первою ее мыслью было броситься к постели больной матери, но почти панически обуявший ее страх остановил и как бы приковал ее к креслу. Вся вина ее перед этой, там, за несколько комнат лежащей умирающей женщиной, готовящейся ежеминутно предстать на суд Всевышнего, Всеведующего, Всемилостивейшего судьи и принести ему повесть о ее земных страданиях, главною причиною которых была ее родная дочь, любимая ею всею силою ее материнской любви, страшной картиной восстала перед духовным взором молодой Бахметьевой, а наряду с тем восстали и картины ее позора и глубокого безвозвратного падения.
Слезы неудержимым градом лились из ее очей.
Ее привел в себя резкий голос Талицкого.
— Если ты сейчас не перестанешь реветь, как корова, то я уйду и только ты меня и видела. Ты знаешь, я этого не люблю, слезы не внушали мне никогда чувства жалости, напротив, они всегда бесили и злили меня, бесят и злят и теперь… Если я не уйду, то не ручаюсь, что я исколочу тебя… Плачут только бесхарактерные, слабые люди, а они не стоят ни сожаления, ни пощады… Ты знала, на что шла, сходясь со мной, смерть матери входила в наши расчеты, она умирает вовремя, иначе она связала бы наши руки. Чего же плакать? С этой дороги, по которой ты пошла со мной, поворота нет.