Эйзенхауэр, выслушав мои поздравления по поводу блестящих успехов союзных войск, обрисовал мне обстановку. 3-я армия Паттона, преследуя, во главе армейской группировки Брэдли, противника, двумя колоннами перейдет через Сену. Одна из этих колонн, продвигаясь севернее Парижа, подойдет к Манту.
Другая, продвигаясь южнее Парижа, достигнет Мелёна. В тылу Паттона генерал Ходжес, командующий 1-й американской армией, произведет перегруппировку сил, закончивших очистку от неприятеля района Орны. Левее Брэдли армейская группировка Монтгомери, тесня упорно сопротивляющихся немцев, медленно продвигается к Руану. Но справа - пусто, и Эйзенхауэр решил воспользоваться этим и двинуть Паттона в Лотарингию: пусть забирается подальше, насколько позволит подвоз горючего. Наконец, с юга подойдут армии Делаттра и Пэтча и вольются в общий ансамбль. План главнокомандующего показался мне вполне логичным, за исключением одного обстоятельства, которое меня крайне беспокоило: никто не шел на Париж.
Я высказал Эйзенхауэру свое удивление и тревогу по этому поводу.
"С точки зрения стратегической, - сказал я, - мне не совсем понятно, почему вы, переправившись через Сену в Мелёне, Манте, Руане - словом, в нескольких местах, не собираетесь переправляться через нее в Париж. К тому же это центр всех коммуникаций, которые впоследствии вам понадобятся и которые важно как можно скорее восстановить. Если бы речь шла о любом другом месте, а не о столице Франции, вам было бы не обязательно считаться с мои мнением, так как, естественно, всеми операциями руководите вы. Но в участи Парижа существенно заинтересовано французское правительство. Поэтому я вынужден вмешаться и просить вас направить туда войска. Само собой разумеется, что в первую очередь туда должна быть направлена 2-я французская бронетанковая дивизия".
Эйзенхауэр не сумел скрыть своего замешательства. У меня было такое ощущение, что в глубине души он разделял мою точку зрения и с радостью послал бы Леклерка в Париж, но по причинам не только стратегического порядка пока не мог этого сделать. Словом, он объяснил мне это промедление тем обстоятельством, что сражение в столице может привести к серьезным разрушениям и к большим жертвам среди населения. Однако он ничего не мог мне возразить, когда я заметил, что тактика выжидания была бы вполне оправданной, если бы в Париже ничего не происходило, но сейчас она не может считаться приемлемой, коль скоро патриоты уже сражаются там с противником и это может привести к возникновению всякого рода волнений. Он сказал мне только что "силы Сопротивления слишком рано завязали бои". - "Почему слишком рано? - спросил я. - Ведь ваши войска уже подошли к Сене". В итоге беседы главнокомандующий заверил меня, что скоро даст приказ о наступлении на Париж, хотя он еще и не может назвать точной даты, и что операцию эту будет проводить дивизия Леклерка. Я принял к сведению его обещание, добавив, однако, что считаю это делом общенационального значения, а потому, если главнокомандующий союзными войсками будет слишком медлить, готов сам направить в Париж 2-ю бронетанковую дивизию.
Неопределенность заверений Эйзенхауэра навела меня на мысль, что у военного командования в известной мере связаны руки политическими происками Лаваля, на которые благосклонно смотрел Рузвельт и для успеха которых необходимо было уберечь Париж от потрясений. Этим планам Сопротивление, несомненно, положило конец, начав бои. Но должно было пройти еще какое-то время, прежде чем Вашингтон согласится это признать. Мои догадки подтвердились, когда я узнал, что дивизия Леклерка, дотоле находившаяся при армии Паттона, три дня назад была придана армии Ходжеса, поставлена в непосредственную зависимость от генерала Джероу, командующего 5-м американским корпусом, и содержится под Аржантаном, точно боятся, как бы она сама не двинулась к Эйфелевой башне. Кроме того, я выяснил, что знаменитое соглашение о взаимоотношениях союзных войск и французской администрации, хотя оно было заключено уже несколько недель назад между Алжиром, Вашингтоном и Лондоном, до сих пор не подписано Кенигом и Эйзенхауэром, так как последний еще не получил на это полномочий. Чем еще можно было объяснить эту задержку, как не великими интригами, которые удерживали Белый дом от принятия решения? Когда Жюэн прибыл в ставку главнокомандующего, он пришел в результате своих наблюдений к тем же выводам, что и я.
В момент наиболее блистательных успехов союзных армий, когда американские войска проявляли доблесть, заслуживающую всяческой похвалы, такое явное упрямство политических деятелей Вашингтона чрезвычайно огорчало меня. Но награда была недалеко. Огромная волна всеобщего энтузиазма и волнения подхватила меня, когда я вступил в Шербур, и через Кутанс, Авранш, Фужер пронесла до Ренна. Среди развалин разрушенных городов и стертых с лица земли деревень жители собирались на моем пути, бурно проявляя свои чувства. Во всех уцелевших окнах были вывешены флаги и знамена. Сохранившиеся колокола звонили вовсю. Улицы, изрытые воронками, украсились цветами и сразу приняли праздничный вид. Мэры произносили прочувствованные речи, заканчивавшиеся рыданиями. Затем я говорил несколько слов, но это были не слова жалости, в которой никто не нуждался, а слова надежды и гордости, которые заканчивались "Марсельезой" - ее пела со мной вся толпа. Контраст между пылкостью душ и царящим вокруг опустошением поистине хватал за сердце! Но довольно об этом! Франция должна жить, раз она умеет переносить страдания!
Вечером в сопровождении Андре Ле Трокера, министра-делегата на освобожденных территориях, генералов Жюэна и Кенига, а также Гастона Палевского я прибыл в префектуру Ренна. Виктор Ле Горже, комиссар республики в Бретани, Бернар Корню-Жантий, префект департамента Иль и Вилен, генерал Аллар, командующий военным округом, представили мне своих подчиненных. Административная жизнь неуклонно возрождалась. Так же как и традиция. Я направился в ратушу, где мэр города Ив Миллон, окруженный членами муниципалитета, своими соратниками по движению Сопротивления и видными горожанами, попросил меня вновь открыть золотую книгу столицы Бретани, чтобы связать цепь времен. Под дождем, в наступающих сумерках я выступил перед толпой, собравшейся возле здания ратуши.
На следующий день, 21 августа, посыпались новости из Парижа. Я узнал, в частности, об окончательном крахе попытки Лаваля. Эдуард Эррио, предупрежденный представителями Сопротивления, почувствовал, что надвигается буря, и, видя растерянность вишистских министров, высших парижских чиновников и немецкого посла, не дал уговорить себя и отказался созвать т.н. "национальную ассамблею". Кроме того, встречи с парламентариями, в частности с Анатолем де Монзи, показали ему, что эти последние, находясь под впечатлением трагических и столь близко их касающихся событий, как убийство Жоржа Манделя, Жана Зей, Мориса Сарро милицией Дарнана, а также расстрел Филиппа Анрио группой Сопротивления, отнюдь не жаждали собираться в чреватой опасностями атмосфере Парижа. В свою очередь маршал, тщательно взвесив все, понял, что такой путь ни к чему не приведет и отказался прибыть в столицу. И, наконец, Гитлер, раздраженный этой интригой, указывавшей на то, что уже строятся планы в расчете на его крах, решил положить этому конец, предписал перевести Лаваля вместе с его "правительством" в Нанси и отдал приказ, чтобы Петен - добровольно или насильно - последовал за ними. Что же до председателя палаты, то его вернули в Марэвиль. Итак, 18 августа Лаваль, Эррио и Абец в последний раз встретились за прощальным завтраком во дворце Матиньон. 20 августа маршал был увезен немцами из Виши.
Так канула в лету последняя комбинация Лаваля. До самого конца он вел борьбу, которая - этого не могла скрыть вся его ловкость - была преступной. Склонный по натуре, да и приученный режимом рассматривать все с низменной точки зрения, Лаваль считал, что, как бы ни обернулись дела, важно быть у власти; что при наличии известной изворотливости можно выйти из любого положения, что нет такого события, которое нельзя было бы обратить себе на пользу, и нет таких людей, которых нельзя было бы сделать послушным орудием в своих руках. В разразившейся над Францией катастрофе он увидел не только бедствие для своей страны, но и возможность схватить бразды правления и применить в широком масштабе свое умение идти на сговор с кем угодно. Но победоносная Германия была не тем партнером, с которым можно о чем-либо договориться. Для того, чтобы поле деятельности все же открылось перед Пьером Лавалем, надо было принять как должное все бедствия Франции. И он их принял. Он решил, что можно извлечь выгоду и из самого страшного, пойти даже на порабощение страны, на сговор с захватчиками, козырнуть ужасающими репрессиями. Во имя проведения своей политики он пожертвовал честью страны, независимостью государства, национальной гордостью. И вдруг все это возродилось и стало во весь голос заявлять о себе по мере того, как слабел враг.