Когда она улыбалась, он не выдерживал, прятал глаза.

От ее спокойного ровного тона пробегала дрожь.

Чудилось, она все знает, все понимает, все видит насквозь и, если оставалась довольной, то лишь потому, что хотела этого: чтобы ее не любили — боялись.

Он боялся ее, потому что презирал.

В офисе, лишившись чего же, если не свободы, люди ведут себя не как осужденные, но как звери в клетках: это и цирк, и зоопарк.

Это потому, что у них есть хозяева, которым служат.

Те, кто лишил свободы.

За это их тайком ненавидят, презирают, боятся, но служат.

Поэтому слуги думают, что умнее своих господ.

Поэтому начинают служить — как бы мстить.

И все хохотало, ликовало, стоило точно бы выругаться про себя: “Фрау Зиберт…”. Один раз эта сука спросила, о чем он мечтает. Есть ли у него мечта. “Голубчик, ну как же это можно, жить без мечты?”.

Действительно, как же мог он жить… Он не мог подумать, что в подвале его дома когда-нибудь будут жить люди — но живут и даже благодарят. Попадаясь на глаза, не здоровались — а кланялись. Это семья. Жещина моет по утрам подъезд, все десять этажей. Мужчина в бедном, но опрятном костюме — брюки, пиджак, — поверх которого носит, не снимая, оранжевый жилет униформы, убирает двор. И кто-то все время оставляет свой мусор прямо на лестничной клетке, подкидывая, не доносит до помойки. Потому что есть эти люди, которых накажут, если не уберут в подъезде. Делают все, что прикажут. Приказали, выдав краску, малярные кисти, — и, наверное, стесненный своей робостью таджик, как умел, раскрасил в яркие цвета дворовую арку… Огромный, но как будто детский, рисунок. Горы. Солнце. Радуга. Похожие на деревья цветы. Скамейка для влюбленных. И еще русские березки почему-то.

Жилец.

Он работает в модном журнале, преуспел по нынешним меркам, потому что находится в подчинении у тех, кто преуспевает.

Сегодня в офисе разорался новый арт-директор.

“Тебя хотят, тобой восхищаются, тебя покупают. И все, кто с тобой, тоже не в обиде. А кто эта шелупонь, вылезшая отовсюду, кто эти ноющие паразиты, понять не могу! Пишите, делайте рейтинговые программы, рисуйте, сочиняйте симфонии и пьесы — пожалуйста, творите! Делайте, делайте хоть что-нибудь. Тогда посмотрим. Посмотрим, кому вы нужны, сколько стоите. Одно могу сказать, все, кто вне этого мира, — покойники. Они живут вечностью, и правильно делают. Мы живем здесь и сейчас, и мы ценим профессионализм. Не умеешь, не можешь, сделает другой!”.

Повергать людей в трепет?

Это работа Бога.

Чудо.

Вот чего нельзя купить и продать.

Все остальное можно, кроме грозы и молний, конечно.

Но разогнать облака — пожалуйста.

Деньги — это сама реальность.

Они исполняют желания, бесконечно во что-то превращаются.

Существует лишь то, что можно продать или купить.

Нет, их журнальчик еще вполне приличный: в нем не прочтешь о том, как сын зарезал мать или как подкинули еще живого младенца на помойку и тому подобное. Нет, такого не прочтешь, как в этих газетах. Да, да… Зло самовыразилось. Транслирует себя из каждой щели, но в сравнении с каким-нибудь медийным ретранслятором всего этого их глянцевый журнальчик — цитадель добра, бездна вкуса, территория смысла… Уж лучше пир во время чумы… Пусть это будет мир развлечений — а мы его населяем. Не самый плохой. Пришел в этот мир — наслаждайся, развлекайся. Всемирный Диснейленд. Планета Голливуд. Величайший за всю историю человечества Аквапарк. Столько способов и видов развлечений — как будто спасения!

Офис — отсеки, отсеки, отсеки… Застенки.

Рерайтеры — в их отсеке рабская тишина.

Дизайнеры — молодые угрюмые ребята. Вывесили у себя размашистый лозунг: РОСКОШЬ ПОБЕДИЛА КРАСОТУ. Курят пачками. Если не молчат за работой — грязно матерятся.

Копирайтеры — молодые и веселые — щелкают слова как орешки. Кажется, от нечего делать. “Десять ситуаций, в которых женщина будет готова на “все”! И на лету, в ответ: “Характер девушки можно определить по цвету ее трусиков!”. Подача — удар… Подача — удар… Проигрыш — хохот. Кажется, постоянно над чем-то издеваются. Или что все вокруг ходят у них в дураках.

Он озлобился. Это вместо страданий — злость. Разве что бессильная — хоть это в оправдание, сил нет даже у злости.

Он давно забыл вкус еды, которой кормила мать. Ее семь хлебов… Фрикадельки, гуляш, гороховый суп, жаркое, рыба под маринадом… Сытое ощущение покоя. Почему под маринадом? Жив был отец — жарилось мясо. Вырос без отца — и куска не съел. Этому никакая кулинарная книжонка не научит: жарить мясо. Чутьем лишь, уважая как свою добычу, обожая и плоть его и кровь, заставишь будто бы ожить — накалиться мышцей, просочиться жаром, и тогда готово.

Теперь на этой кухне он жарил мясо, жена варила борщи.

Каждую неделю — борщ.

У борща огородная душа.

Такой же, наверное, каждую неделю варила ее мать, ведь если причащают в семьях пищей — только любимой.

Кажется, какая-то домашняя котлета все и знала сто лет о любви.

Стоило вообще заговорить о еде, Алла Ивановна не могла удержаться и возвышала свой голос: “Мои блюда…”, “В моем меню”… Нет, она не училась готовить. Вряд ли хотя бы примеряла кухонный фартук. Поэтому со своей матерью не было ничего общего, даже презирала невольно, обделенная почему-то благодарной памятью. Заботиться о себе заставила только студенческая юность. И готовить научилась то, что ела сама, где же, если не в столовых. Но, когда произносила очень значительно, с большой буквы — б л ю д а, эхом, будто из глубины души, отзывалось напрасное: блюла, блюла… Фрикадельки, гуляш, гороховый суп… Тут же звучало еще одно, несъедобное, слово — “разнообразие”. Но всякий раз было не по себе слышать пронесенное через всю жизнь, как если бы лишь это и осталось, сказать: “Я всегда следила за тем, чтобы в твоем питании было разнообразие”.

Слышала, молчит, как стражница, не выдавая своих мыслей.

Чуткая, сильная.

Каждое слово, произнесенное в этом доме, кануло камнем или камешком в ее душе, терпеливой, но до времени. Ему-то вела свой счет. Только если забудет о времени, простит. Саша… Александра. В ее имени так и видишь: твердость худобы, широкоплечая спортивная осанка, как у гимнасток, что похожи на ангелов, только без крыльев за спиной — прямоходящие, даже когда взлетают. Все в этом характере какое-то несокрушимое, будто уже девочкой готовили стать не женой, не матерью, а чемпионкой мира… И умеет лишь побеждать. В ее гордыне что-то детское и воинственное. Пионерское, из тех времен, откуда же еще… Когда тобой гордится коллектив — и поэтому получаешь право гордиться собой. Гордыня, которую взлелеяли почетные грамоты, утруждали ответственные поручения, скрепляли звонкие клятвы. Отличница, медалистка… Голоногая валькирия пионерской дружины, суровая весталка комсомольской организации. Всегда первая… Всегда одинокая, потому что первая… А он — всегда последний. Одинокий, потому что последний… Последним принят в пионеры, последним вступил в комсомол. Он даже страдал, честно плакал, всегда плакал. А она никогда бы не заплакала так, жалея себя… Посеклись волосы, ее, шелковистые — отрежет выше плеч, ничего не говоря, и только после этого покажет себя, новую. Нет, не любуясь тем, что сделала как слепая, а радуясь, светясь — вот она, ждущая с этим трепетом, что примешь такой. Это сделала для тебя… Сделала сама, лишь твоего восхищения достойная… Ему же хотелось спрятать, нет, даже выбросить, чтобы не было в доме, ножницы! Казалось, изранила себя, истыкала этими ножницами. Это не прическа, это же постриг! Но пойти в парикмахерскую было пыткой: обмякнуть в кресле, отдать себя в услужливые руки, чувствуя каждое легкое, будто бы заискивающее, прикосновение. Это были чужие руки. Чужие. Да, конечно, тобой в некотором роде пользуются. Осматривают и оценивают, чтобы найти какой-нибудь изъян. Плохо, хорошо — это не добро и зло. Чисто, аккуратно, приятно. Но ей было мучительно, когда волосы, будто их что-то обесчестило, осыпаются грязно на пол. Противно ощущение спеленутой беспомощности. И не могла уже смириться с мыслью, что у кого-то, кроме нее самой, получится увидеть, какой же она хочет быть, а, значит, и сделать ее такой, вернув что-то неминуемо отнятое возрастом. Даже не быть, нет, а всего лишь остаться, обманув время, девочкой с отстриженной выше бровей челкой, когда казалось — взошло смеющееся солнышко. Вернуть для него ту свою полудетскую улыбку, радость, свет! Оказалась на улице, где стояло общежитие мединститута, вспомнила себя другой, какой была когда-то. Была. Однажды вышла, пошатываясь, из ванной, как будто в клоунском парике: покрасила волосы, цветом красной вишни. Только увидел, содрогнувшись, пряча глаза — и сразу же: “Я тебе не нравлюсь?”. Вопрос бьет в свою цель так безжалостно, что становишься уже потому, кажется, что мог он прозвучать, подлецом. Голос роняешь, потому что вытащило из гласных и согласных какой-то хребетик. Брякнул, не удержавшись, конечно, с заменяющей бесстрашие иронией, что-то скользкое или вскользь… “девушка с красными волосами”. Спустя месяц все же перекрасилась снова, в черный. Свыкся. Шутил: вишня в трауре. Не понимал ничего, дурак. Ни одной морщинки на лице — но обнаружила седой волосок. Нашла же, разглядела сориночку. Значит, ждала.