Он заберет Сашу из больницы в конце ноября.

Чем же было это возвращение… Ей покажется, после долгого отсутствия, что мир изменился, даже дышала с трепетом, удивлением… Но ничего не менялось — тянулось время… Радость, покой… То, что обрела там, в больнице… Сделают только больней, поэтому их лишится. На почте будет ждать посылка. До востребования. Простыни, постельное белье. Все для первой брачной ночи. Хоть и запросто, но посланное заранее, как прилично. Его покоробило. Она искала в посылке хоть какую-то весточку, но не нашла. Казалось, получила на почте что-то, что вернулось за неимением адресата… Они решили, что свадьбы не будет. Когда лежала в больнице. То есть она решила… Она чувствует себя некрасивой, она хочет, чтобы это было весной, нет, просит, чтобы он, он еще раз все решил, обдумал… Думал — а сказала первой она… Это лишь очередь, формальность, ничего не отменяющая, кроме какой-то регистрации, пропустят, снова подадут заявление, лучше перенести, весной, ей нужно время прийти в себя… Но что, если она ждала услышать другое?.. Об этом не думал почему-то. Хотела начать все сначала, а он чего хотел? Думал, решал — и оказывалось разумней всего, удобней, в общем, выгодней отложить не решение само, но эту процедуру. Он должен готовить свою первую выставку, он ведь все еще победитель, это выставка победителя… До этого он мечтал рисовать, как ребенок мечтает, чтобы исполнилось желание… Потом это стало желанием нарисовать как можно лучше… Надо что-то делать, он остался без лучших своих работ, продал, что-то есть, этюды, но слабое, жалкое, и все это время вымучивал, одно и то же, а не работал, он должен доказать, должен успеть…

Он хотел, чтобы она увидела его картину… Поставил холст на этюдник — прямо посередине комнаты, напротив окна. Она вошла в квартиру, все еще было волнительно, эти первые шаги… Он приготовил шампанское… На кухонном столе маленький театрик: все, что ставится на его сцене, сегодня играет праздник… Но вот она заглянула в комнату, подошла к этюднику, подумав, что и это приготовлено для нее, к ее возвращению… Или не для нее… Недоумение. Растерялась, не ожидая увидеть что-то похожее на кусок замызганных размытых грязно-сиреневых обоев… “Это какая-то фантазия?” Подавленная, не дожидаясь, переспрашивает: “Эта белая точка, она что-то значит? Это все? И больше ничего? Все?”. Разглядела почти на краю белый-белый, одинокий мазок… Замерла, опустошенно молчит. Он скажет: “Это самолет. Маленький, потому что такое огромное небо”. — “Небо… И что?” — произносит она с равнодушной жестокостью… “В нем люди”. — “Люди?” — “Люди, много людей, в этом самолете люди”.

Что-то произошло, с ней произошло, а не с ним, хотя это он пытался передать ей какие-то собственные чувства… Саша резко обернулась и смотрела уже не на эту белую точку — ему в глаза, а в ее, все еще каких-то ожесточенных, но умоляющих, дрожали слезы, те, которых не могла сдержать… Он мог быть вполне доволен — это действие его образа, созданного одной белой точкой и мучительной пропастью фона. Образа, что был мгновение перед этим просто засохшим комочком краски, если бы не оживило воображение еще одного живого человека. Это и было, наверное, испытанием его действия на одном живом человеке. Что жестокое — этого не понимал… Он принес ей горе… Минутное. И вот оно прошло. Она чувствует, она понимает… Восхищается, любит за это: за то, что способен на такое… Значит, способен…

Вдруг спросила: а где моя Хорошка?

Он соврет: cкажет, что хомяк выбрался как-то из банки, пропал, не было слышно, чтобы где-то скребся… Банка — банка пахла, банку он просто выбросил. Да — он ничего ей не говорил… Она не спрашивала — а он ничего не говорил, не хотел расстраивать… Но почему-то Саша тут же поверила, что приручила этого хомяка — что, услышав ее голос, должен вернуться. Ходила по квартире, всюду звала: Хорошка, Хорошка… Кусочки какие-то подкладывала… яблоко, хлебные корки. И его это раздражало. Как будто нарочно делает что-то несуразное, бессмысленное. Потом внушила себе, что хомяк умер от голода. И очень скоро вдруг сказала, раздраженная, злая: наверное, ты от него избавился, я знаю, ты его не любил, ты вообще не способен кого-то любить… Глупость, злится, так он подумал… Ничего не ответил… Не доказывать же, любил он или не любил этого хомяка… но сказать наконец-то правду теперь тем более невозможно. Он не был убийцей этого хомяка… И она говорила то, во что сама же не верила… Ей хочется, чтобы ему стало больно. И ему больно… нет он любит, он способен, он умеет любить…

Вдруг… “Хорошка… Хорошка…”. Вспомнила, опять зовет…

Пройдет всего неделя — и проступит пустота, в своем самом выразительном виде, молчащая. Можно ведь молчать, даже произнося слова, это бывает тогда, когда слова теряют всякую теплоту и произносятся только для того, чтобы было что-нибудь сказано. Казалось, это ее, этой съемной квартиры, пустота, но пустоту заполняло время… Все уже хотелось считать только репетицией будущей, то есть настоящей жизни, чего-то ждать… Но мыслей о будущем не стало, копилось другое… Будущее, оно скрылось, оставив теперь, здесь и сейчас, в неизвестности этой свободы, вынуждающей почему-то осознавать свое бессилие. Минуты покоя, свободы, тишина… Потом целые часы, когда каждый был занят лишь своим, только собой. Разделив молчание, делили, наверное, пустоту, одиночество, страх. Странное ощущение, будто бежишь вверх по лестнице, а она движется вниз… Или, что же, просто жить, так и жить, день за днем, год за годом? Легко было воображать, мечтать, как они будут жить вместе, но и жить, жить, точно бы в будущем… Пчела, влипшая в свой же мед желаний — а потом муха в янтаре. Когда постепенно, конечно, исподволь все начинает казаться ненастоящим… Кажется, что сам же, сам же все время притворяешься, недоговариваешь, скрываешь, лжешь зачем-то именно что в мелочах, не как-нибудь так, ее предавая — а себя предавая, муторно, повседневно… чтобы не молчать, чтобы не дать ей повод подумать… Да, да, в конце-то концов, просто жить!

И когда хочется, чтобы все оставалось хотя бы так, хотя бы таким, как есть — что-то каждодневно меняется, нет, уже только разрушается… Ему кажется, что это Саша принесла с собой что-то больное, ноющее недолеченной раной… Но из чего делать трагедию, какая-то неправильная беременность… Кажется, сказал ей, чуть ли не словами своей матери: трагедия — это потерять жизнь ребенка… А что мог бы он сказать, какое горе ее должен был утешить… Даже близость, что казалась такой долгожданной, желанной, кажется, приносит ей одну лишь боль, она ее не хочет — и он унижен уже в самих своих желаниях как мужчина, не понимая своей вины, но осознавая, что это наказание. Она требует краски, бумагу… Кажется, ему назло… Этого он о ней еще не знал. Она умеет рисовать. Ее рисунки все хвалили, она даже занимала на школьных конкурсах первые места… Его краска, его бумага… Она рисует его портрет. Нет, он отвернулся, спрятался, и он ей не нужен, это рисунок по памяти или даже такой, каким себе представляет… К его удивлению, очертания имеют что-то общее с его внешностью… И это приводит его в состояние тоскливого отвращения, конечно, к ней, к этому ее портрету… У него ничего не получается. Все, что начинает, портит и бросает, мазня. Он валяется на полу и от полной бессмысленности читает ее учебники по анатомии, других книг здесь нет, только ее учебники… А она рисует… теперь она рисует… Хорошку. Они мешают друг другу жить. Уезжала на свои лекции, один в квартире, он прислушивался, как будто это было откровение: принадлежал самому себе, становился собой… Но представить, что ушла и больше не вернется, было мучительно страшно. Она возвращалась… Он уезжал, врал, говорил, в институт… Несколько раз ночевал у матери, он и хотел, чтобы мучилась своим одиночеством, как мучился он своим… Она еще не знает, что благородный союз школьного учителя и детского врача распался… Слепился новый, дурацкий, если и напоминающий, то эту случайную связь: свободный художник на приеме у педиатра… Она уйдет от него, не выдержит… Что-то должно произойти, он чувствовал. Что-то происходило каждый день, ведь он об этом знает… Однажды, вернувшись, он понял, что это случилось. Уткнулся в запертую изнутри дверь, звонил, стучал, пока на шум не полезли из своих щелей соседи. Вызвать милицию было бы очень кстати, но он притих… Ждал, когда там, за дверью, сама издаст хоть звук. Он был спокоен, как ни странно, и доволен собой. Это было состояние свободы. И услышал наконец-то мычащие звуки, расплющенный до неузнаваемости человеческий голос… Она смогла открыть дверь. Все мысли ее, какие уж были, привели в действие жалкое беспомощное тело. Он увидел то, что должен был увидеть, ведь он, он сделал это с ней… И если бы могла закричать, кричала бы что-то ему в лицо, но речь ей не подчинялась…