Изменить стиль страницы

– Наталька уехала из дому, – говорила панна Иоанна, – без ведома бабки.

– Одна?

– Нет.

– С паном Карбовским?

– Да… С паном… паном Карбовским.

Она говорила, кутаясь в плащ, будто пронизываемая мучительным холодом.

– Бедная бабушка так страшно страдает. Она сейчас же пошла на могилу пана Януария и простерлась в часовне перед образом Христа. Мы не знали… не знали, где она. Такое несчастье!

– Но откуда же известно?…

– Пан Воршевич еще вчера откуда-то узнал, что Наталька уехала в Волю Замецкую. Прямо понять не могу, откуда он мог это знать. Это такой проницательный человек… Он догадался, что они обвенчаются именно в этом костеле, в Воле. Там есть такой ксендз, говорят, очень несимпатичный. И правда, он согласился обвенчать их. Видимо, потому бабушка и послала меня вчера в ночь. Я поехала немедленно. Мы мчались во весь дух, но напрасно. Когда я приехала, все было уже кончено: они уехали. Велели сказать, если бы кто спрашивал, что едут прямо за границу.

– Знаете, это было… Это можно было предвидеть. То есть не это именно, но что-то в этом роде.

– Ах, пан доктор! Какова же моя роль во всем этом деле?

– Ваша роль?

– Ведь я была ее учительницей, наставницей, как бы наперсницей. Я догадывалась, я даже знала об этой любви. Я терпеть не могла этого господина, и, видимо, поэтому верила, что эта вспышка чувств пройдет. А теперь всякий может сказать, что это, вероятно, мое влияние и, к сожалению, даже будет прав. Я часто говорила Натальке о том, что брак без любви есть нечто чудовищное, наполняющее меня презрением, что она никогда, никогда в жизни не должна… Кто же мог предвидеть, что она это так поймет!

– Да вы успокойтесь. На панну Наталию такого рода разговоры производили не слишком сильное впечатление. Это натура независимая, смелая, беспощадная.

– О да, беспощадная. В письме к бабке, которое я везу, она ясно сказала, что все свое состояние, унаследованное от матери, изымает полностью, ибо, как совершеннолетняя, имеет на это право. Так и написала своей бабушке: «как совершеннолетняя…»

– И большое состояние?

– Кажется, очень значительное.

– Ну, значит, некоторое время пану Карбовскому будет что транжирить.

Панна Иоанна остановилась, словно вдруг что-то вспомнив, и бросила на Юдыма взгляд блестящий, словно лукавый.

– Ах, я тут болтаю, и мне даже в голову не пришло, как это неприятно вам…

– Мне? Неприятно?

– Ах, ну да… Ведь и вы были влюблены в Натальку… Ради бога, простите меня…

– Я? – сказал Юдым. – Я был влюблен?

– Верьте мне, я не с досады все это говорила!

– Вы совершенно напрасно меня так жалеете, я совсем не чувствую себя огорченным. Даю вам честное слово, я не влюблен в панну Наталию. Нет, нет, – воскликнул он с выражением радости в глазах и голосе, – я совсем не влюблен в нее!

Это его отрицание было как бы окончанием их разговора. Все было теперь сказано до конца.

Несколько десятков шагов они прошли молча, так как были попросту не в состоянии говорить. Панна Иоанна ускорила шаги:

– Мне пора ехать.

Юдым проводил ее до пролетки.

Когда она подавала ему руку, на лице ее было выражение какой-то болезненной тревоги, как у человека, который силой предчувствия замечает нечто, чего его чувства еще не в силах воспринять. Юдым смотрел на нее широко раскрытыми глазами. Помогая ей подняться на подножку пролетки, остановившейся посреди грязной дороги, и почувствовав ее тело так близко, почти в своих объятиях, он испытал какую-то чудесную иллюзию.

Кто мог бы поверить, что это она, та самая, что это запах ее волос? До сих пор он видел в ней сестру, человека, умного и сердечного, существо своей породы – из той сферы, где' ради чего-то высокого и непонятного для толпы эгоистов без отдыха хлопочут и радостно трудятся братские души. И теперь он безумствовал от счастья. Она не только такая! Воистину дьявольская мечта, как змей, скользнула в его грудь. Он чувствовал себя так, будто цвет ее волос, их слабый аромат навеки стали его собственностью.

К его сердцу, словно благоуханные цветы, подступили какая-то мучительная забота и несказанная нежность, какая-то смутная жалость. Это было чуждо его духу и внезапным своим приходом пробуждало благоговейное удивление и задумчивость.

Пролетка удалилась и исчезла за поворотом.

И тут Юдым почувствовал, что сердце его сжимается и дрожит. Он стоял на опушке леса и жестоко упрекал себя, почему не поговорил с нею дольше.

Столько еще нужно было сказать, столько безмерно важных вещей! Каждое слово, которое сейчас появлялось из мрака, обладало своим предвечным бытием, своей собственной формой, своим смыслом и местом, содержанием и логическим значением, словно звук симфонии, неизбежный, необходимый, превосходно стоящий на своем месте. В каждом из них были заключены как бы целые просторы, как бы весенние окрестности, где благоухают влажные поля и шелестят высокие деревья.

Ленивой походкой побрел он своей дорогой к деревне, расположенной по другую сторону долины. Когда он достиг вершины холма, солнце прорвалось сквозь тучи над далекими лесами. Душа Юдыма стремилась навстречу этому свету, как гигант, чьи плечи достигают неба.

Он остановился и посреди грязной дороги увидел следы маленьких башмачков панны Иоаси. Взгляд его упал на изящные углубления и в восхитительном видении он увидел ноги, которые здесь касались песка, увидел стройное тело, хрупкое и прекрасное, вызвавшее наслаждение, которое пронеслось над ним.

Закрыв глаза, он заглянул в глубину своей души.

В этот момент к нему приблизилось тихое знание, веселый шепот мучительной разгадки, простое, как чистая правда, разрешение трудного вопроса. Он приветствовал его радостным смехом.

«Ну да! Разумеется! Это ведь моя жена».

В дороге

В начале июня Юдымова получила письмо от мужа из Швейцарии – письмо, зовущее приехать. Он писал, что зарабатывает на заводе больше, чем в Варшаве, но ему приходится много тратить на себя, так как он столуется в кафе, и что швейцарская пища ему не идет впрок. Он перечислял такие блюда, как суп из швейцарского сыра, картофельные салаты, такие напитки, как сидр, и привел всех в изумление странностью тамошнего стола.

У его жены не было другого выхода. Заработать на дом, детей и тетку ей одной было не под силу. Притом она опасалась, что муж может бросить ее и сгинуть где-нибудь на другом конце света. Раз он хотел, раз требовал ее приезда – ничего другого ей не оставалось делать.

Она распродала рухлядь и, получив паспорт, пустилась в путь. Кто-то из знакомых сказал ей, что через германскую границу запрещен провоз готовых платьев, поэтому все, что у нее было получше, она распорола, обмоталась всяческим тряпьем и с зеленым деревянным сундучком в руке уехала. На вокзале собралось несколько друзей Виктора. Тетка рыдала… Дети сперва были совершенно счастливы. Сама ока, отвыкнув от безделья, все время дремала в вагоне. Билет она купила до Вены, где ее должен был встретить на вокзале товарищ, говорящий по-польски.

Юдымова не знала ни одного иностранного слова. Ее выучили словам: вассер, брот, цвай, драй[85] и т. д. Но и они перепутались в голове.

Переехали границу, уже близилась ночь, а в вагоне все еще говорили по-польски. Юдымова была полна бодрости. Какая это заграница! Ведь она превосходно может здесь объясняться с людьми… Немного вроде иначе говорят, но все-таки по-нашему.

Она уложила возле себя детей, свернулась клубочком. Нервы ее, привыкшие к вечной настороженности, воспользовались спокойной минутой. Она погрузилась в сон, сон в вагоне третьего класса – странное состояние полусна, полубодрствования, когда слышишь все шумы, грохот, толчки, сознаешь все и вместе с тем находишься за тысячу миль…

Поезд летел во тьме. Часто в окна вагона врывались станционные огни и тут же исчезали, словно унесенные куда-то свистком локомотива. Когда поезд останавливался, слышалось дребезжание электрических звонков. Будто скулила какая-то зловещая фраза, расколотая на тысячу дрожащих звуков.

вернуться

85

Вода, хлеб, два, три (нем.).