– Что же вам больше всего понравилось в Париже? – спросил Юдым у сидящей рядом с ним панны Наталии.
Это был один из вопросов, заготовленных, как для урока, еще с вечера.
– В Париже? – проговорила она, растягивая это слово с улыбкой на прелестных губах. – Мне нравится, то есть доставляет удовольствие, все… Жизнь, движение… Это как буря! Например, в районе Гар-Сен-Лазар – не знаю, как эта улица называется, – когда едешь в коляске и видишь этих людей, несущихся по тротуарам, эти волны, волны… Грохочущее наводнение… Я раз видела ужасное наводнение у дяди в горах. Вода вдруг вышла из берегов… Мне тогда хотелось кричать ей: «Выше, быстрей, несись же!» Тут то же самое…
– А вам? – спросил Юдым панну Ванду.
– Мне… то же самое… – заговорила она быстро. – А кроме того, Лувр. Только не этот, картинный. Фу! А знаете – тот. Теперь вы, разумеется, обратитесь с вашим вопросом к «тетке» Иоасе, хотя с нее надо было начать, потому что она учительница и милочка. Вот видите – пустяк, а стыдно. Так вот, я вам скажу. Панне Иоасе нравится, primo,[6] «Рыбак», secundo,[7] «Мысль», в третьих – Венера, в четвертых… Впрочем, нам всем страшно нравится и «Рыбак», и «Мысль»… Бабушке…
– Что это за мысль?
– Так вы даже этого не знаете! Ну, это уж… «Мысль», она нарисована в новой ратуше. С закрытыми глазами, худая, молодая, по-моему – вовсе не красивая.
– Ах, в ратуше…
– В ратуше, ах… Теперь «Рыбак». Он в галерее… Постойте, в какой же это?…
– Вот именно, нам очень интересно – в какой? Только это мы и желаем знать – в какой? – вставила бабушка.
– Погодите… Вы уж думаете, бабушка, что я и такого пустяка не знаю. Итак, прошу прощения у почтеннейшей публики: за Сеной, в саду, где вода и эти чубатые утки…
– Люксембургском… – шепнула панна Наталия.
– В Люксембургском саду!
– Вы знаете «Рыбака» Пювиса де Шаванна? – спросила панна Подборская.
– «Рыбака»? Не припоминаю…
– Вот вы какой знаток и парижанин! – насмехалась, презрительно надувая губки, панна Ванда.
– Да разве я знаток и парижанин? Я самый обыкновенный хирург.
И говоря это, он вдруг увидел перед глазами картину, о которой шла речь. Он видел ее год назад и, пораженный несказанной силой этого шедевра, сохранил его в памяти. С течением времени другие вещи заслонили то, что составляет собственно живопись, особую прозрачность красок, очертания фигур и пейзажа, простоту изобразительных средств и даже самую фабулу произведения – и осталось только мучительное сознание чего-то невыразимо скорбного. Воспоминание было как бы неясным эхом чьей-то обиды, какого-то беспримерного позора, в котором мы неповинны, но который все же как будто вопиет к нам с лица земли единственно потому, что мы были его свидетелями. Панна Иоанна, которая спросила Юдыма о «Рыбаке», сидела на конце скамьи, отделенная от него двумя барышнями и бабушкой. Ожидая ответа, она слегка наклонилась и внимательно глядела на него. Вынужденный глядеть в эти удивительно ясные глаза и возбужденный тем выражением восторга в них, которое полностью заменяло длинное описание полотна Пювиса де Шаванна, он теперь стал припоминать даже краски этой картины, даже пейзаж. Самозабвеннее восхищение в этих глазах, казалось, описывало ему картину, помогало восстановить в памяти стершиеся впечатления. Да, он помнил… Худой человек, собственно даже не человек, а антропоид из предместий огромной столицы, обросший клочковатой бородой, в рубашке, разлезшейся от старости, в штанах, висящих на худых бедрах. Он снова увидел этого человека с сачком, погруженным в воду. Глаза его как будто покоятся на поддерживающих сетку палках и все же видят каждого проходящего мимо человека. Они не ищут сочувствия, которого нет, не жалуются и не плачут. «Вот и вся польза, извлекаемая вами из всех моих сил и моею духа…» – говорят глубокие провалы его глаз. Вот оно – отражение мировой культуры, ужасающее произведение человечества. Юдым вспомнил даже то недоуменное чувство, которое охватило его, когда он наблюдал, какое впечатление эта картина производит на других. Перед ней толпились великосветские дамы, нарядные благоухающие духами девушки, «одетые в мягкие одежды» мужчины. И вся эта толпа вздыхала. У людей, которые пришли туда, обремененные добычей, тихие слезы текли из глаз. Покоряясь велениям бессмертного искусства, они несколько мгновений чувствовали, как живут и что делают на земле люди.
– Да, – сказал Юдым, – правда. Я видел эту картину в Люксембургской галерее.
Панна Иоанна снова спряталась за плечо пани Невадзкой. Доктор увидел лишь ее белый лоб, окаймленный темными волосами.
– Как там панна Иоанна ревела… Как она ревела!.. – шепнула Юдыму Ванда почти на ухо. – Впрочем, мы все… У меня у самой из глаз катились слезы, как… как горох с капустой.
– Я не имею обыкновения… – улыбнулась панна Наталия.
– Нет? – спросил доктор, лениво окидывая ее взглядом.
– Мне очень жаль было этого человека, особенно жену, детей… Все они худые, как щепки, похожи на сухой хворост на выгоне… – продолжала она, краснея и с улыбкой прикрывая глаза.
– Этот «Рыбак» в точности похож на Иисуса Христа, ну прямо как две капли воды. Скажите сами, бабушка…
– «Рыбак»? В самом деле похож, в самом деле… – говорила старая дама, погруженная в созерцание местности.
Трамвай повернул на улицу городка Севр и остановился перед двухэтажным домом. Путешественники на империале могли заглянуть прямо в номера харчевни. То было неподходящее зрелище для барышень. Пьяный солдат в кепи набекрень обнимал за талию отталкивающего вида девицу, и оба, высунувшись из окна, строили едущим обезьяньи гримасы. К счастью, трамвай двинулся в дальнейший путь. Едва он выбрался за последние дома городишка, в пустое и печальное пространство в чистом поле, как вдруг потемнело. Поднялся резкий ветер. Ближний лес затянулся серой мглой, и вскоре хлынул частый и крупный дождь. В вагонах началась паника. Косые струи дождя врывались под тент и заливали скамьи. Дамы сбились в кучу в наиболее защищенном месте и кутались как могли. Юдым рыцарски заслонял их от дождя собственным телом. В то время как он стоял так, опершись спиной о барьер, он заметил высунувшуюся из-под множества юбок чью-то ножку. Эта ножка в открытой лакированной туфельке на высоком каблуке опиралась о железный прут балюстрады, высоко открывая стройную икру в черном шелковом чулке. Юдым размышлял, кому можно быть обязанным столь чарующим зрелищем. Он считал его следствием случайности и невнимания и, боясь поднять глаза, лишь из-под прикрытия ресниц совершал эту кражу со взломом и заранее обдуманным намерением. Поезд вкатился в огромную версальскую аллею. Разросшиеся вековые деревья немного заслонили путешественников. Дамы старались хоть немного отряхнуться и разгладить на себе одежду. Но прелестная ножка не исчезала. Капли дождя брызгали на лакированную кожу, словно ударами пальцев отряхивая с нее легкую пыль, и впитывались в мягкий шелк. Теперь уже Юдым знал, чья это собственность, – он поднял глаза на лицо панны Наталии и почувствовал, как в него впиваются холодные клыки наслаждения. Глаза барышни были по обыкновению опущены. Лишь иногда ее брови, две едва заметно изогнутые линии, приподнимались немного выше, словно два рычажка, тянущие вверх упрямые веки. На губах, из которых нижняя была слегка оттопырена, застыла неописуемая усмешка, язвительная и шаловливая.
«Ах, вот как…» – думал Юдым, рассматривая это странное лицо.
Панна Наталия почувствовала его взгляд. Румянец на ее щеках сменился бледностью, которая, казалось, растворила в себе улыбку, играющую на губах. И тогда тени вокруг ее закрытых глаз стали еще голубей и линия хрящеватого носа острее.
Вскоре трамвай въехал на площадь перед Версальским дворцом, и путешественники поспешили покинуть его намокшую верхнюю платформу. Доктор проложил своим спутницам дорогу и захватил для них место в небольшой станционной будке, куда набилось столько народу, что трудно было буквально рукой шевельнуть. Вышло так, что доктор Томаш стоял позади Иоанны и Наталии. Остальные пассажиры трамвая, в панике бегущие перед дождем и втискивающиеся в крохотное строеньице, прямо-таки возложили тело последней из этих барышень на грудь Юдыма. Лицо ее пришлось вплотную к его усам. Растрепанные дождем и модой русые волосы панны Наталии касались его лица, губ, глаз, вызывая в нем озноб. Среди собравшихся царило молчание, прерываемое лишь астматическим дыханием какого-то толстяка. Непрерывные струи дождя с плеском стекали с крыши и словно темной завесой заслоняли распахнутую настежь дверь.