Наконец, она пытается от него избавиться, пообещав ему необыкновенно долгую жизнь — но не тут-то было. Насикетас отказывается от всего. Ему нужно только одно — то, что и самой Смерти недоступно.
Тогда Смерть, сжалившись над Насикетасом, соглашается взять его в ученики, становится его гуру и учит главнейшему; если его познать, оно «развязывает все узлы в сердце и делает бессмысленным любое другое познание». Урок тот же, что в Упанишаде и «Гите». Это урок Веданты; все, что рождается, умирает, все, что умирает, возрождается. Только Атман, чистое сознание, которое никогда не рождалось и пребывает вечно, вне времени, только Атман и остается.
Мне вспомнились строки из Упанишад:
Подобно зерну, Человек созревает, Подобно зерну, Возрождается снова.
Старец заулыбался. «Катха» была любимой Упанишадой и его старого гуру, Кришны Према.
— Вот видишь? Ничего в Смерти плохого нет, она может стать Великим Учителем. Действительно, только благодаря ей мы задаем себе великие вопросы о жизни, — сказал он. — И если подумать хорошенько… не она ли нас привела сюда… наверх?
Он был прав.
По дороге домой мы прошли мимо того места, где я несколько дней назад взбирался на странную скалу с карликовым дубом наверху. Я не удержался и рассказал Старцу о том, что там со мной произошло.
— Ах, да! Совсем забыл предупредить, туда лучше не ходи, — сказал Старец. — Там все еще дышит былыми убийствами. Англичане, когда жили здесь, повадились стрелять с этой скалы в лесных зверей. Настоящую бойню устроили. А еще один пастух жену свою оттуда столкнул в пропасть. Нехорошее место, гиблое, поверь мне.
После долгих месяцев изоляции настало время съездить домой. Летом вся семья должна была собраться в Орсинье, в тосканских Апеннинах, и я не мог не поехать. Мысль о встрече с родными очень меня радовала. Я сильно тосковал по Анджеле, и тоска эта временами причиняла почти физическую боль. Хотелось побыть и с детьми, которых я давно не видел, однако не все было так просто. Я настолько привык к тишине, молчанию и одиночеству, привык, что голова моя занята мыслями, далекими от «нормальной» жизни, что теперь страшился возвращения к повседневным заботам: звенит телефон, нужно заправить машину, сходить на почту, кто-то заходит навестить, другие остаются пообедать, а там начинаются разговоры об отсутствующих третьих, потом и о политике.
После успехов и неудач, размышляя в одиночестве в моем каменном гнезде, я напал на след чего-то такого, что меня захватило, что представлялось важнее всего прочего. Я не хотел упустить с таким трудом пойманную нить. В глубине души я просто боялся. Боялся потеряться, как потерялся Нарада, герой другой древней индийской притчи.
Нарада — преданнейший последователь и ученик Вишну. Однажды он приходит к учителю и спрашивает, чем майя — мир иллюзий — отличается от истины. Вишну неохота пускаться в объяснения, тем более что день знойный и его терзает жажда.
— Послушай, — говорит он Нараде. — Сходи-ка пока принеси мне чашу воды.
Нарада прибегает в деревню, стучится, и ему открывает прелестная девушка. Нарада просит воды, девушка впускает его, завязывается разговор. Нарада влюбляется в девушку, женится, у них рождаются дети. Проходит двенадцать лет, и над деревней проносится ужасный ураган. Река выходит из берегов, дома сносит водой, и Нарада видит, как поток уносит жену и, одного за другим, детей. Самого младшего он пытается спасти, держа высоко над головой. Но вода все прибывает и прибывает, она уже по горло, Нарада в отчаянии, подняв глаза к небу, взывает: «Молю тебя, о Господин мой, помоги!»
И тут среди грома и молний раздается голос:
— Ну а чаша воды?
Смысл этой истории в том, что, отправив Нараду за водой, Вишну дал своему ученику ответ, которого он искал: деревня, прекрасная девушка, семья — все это было майя, преходящим миром. Это не было Истиной, ибо истина неизменна. И этот страшный пример лучше всяких объяснений помог Нараде понять разницу между одним и другим.
Орсинья — это тоже деревня, но мне не удалось исполнить роль знаменитого Нарады. Конечно же, я провел лето с семьей, но радости это никому не принесло. Я постоянно был подавлен, искал уединения, окружающее наводило на меня тоску. В день Феррагосто вечером на площади были танцы. В прежнее время музыка, плывущая над долиной, голос певца под звездами переполняли меня радостью. Сейчас они лишь будоражили мой покой. Даже церковные колокола, и те меня раздражали; звонаря в церкви больше не было, и перезвон был автоматическим, с помощью электроники. Все казалось бессмысленным, и все меня тяготило. У меня не было времени ни для кого, словом, результат оказался прямо противоположным тому, к чему я стремился.
Если столько месяцев уединения и сосредоточенности привели к единственному результату — сделали меня невыносимым, то все было впустую. Я понимал, что моя зависимость от одиночества, которое давало мне покой, была проявлением недостаточной зрелости, но этого понимания было мало. Мне было ясно, что одиночество само по себе не выход. Это лишь отправная точка — а я ни на шаг с нее не сдвинулся. В Гималаях меня окружала тишина, но внутреннего покоя я так и не обрел. Я только и думал о том, чтобы вернуться к себе наверх и опять приняться за «работу», как говорил Старец.
Каплей, переполнившей мою чашу, стала тележка в супермаркете. Я пришел за покупками, бродил среди стеллажей, медленно обводя глазами полки, чтобы выбрать нужное и сложить в тележку. Я видел, как и другие делали то же, потом становились в очередь на оплату, слышал стрекот кассовых аппаратов, назойливую рекламу, призывающую хватать все эти коробки, банки, модные журналы… и тут почувствовал, что больше не могу. Кто не в себе — я или этот мир? Я оставил полунагруженную тележку и вернулся к машине. Через сутки я уже был в самолете, летящем в Дели. А еще через два дня — снова в моем каменном доме.
Я провел в одиночестве еще одну снежную зиму, еще одну чудесную весну. На этот раз галлюцинаций не было, более того, мне даже казалось, что я по-настоящему продвинулся вперед. Но потом меня ждало новое испытание. После многолетних усилий Анджела организовала вторую большую выставку в память о своем отце (первая состоялась в Палаццо Питти). А нынешняя проходила в Берлине, в Цитадели. Мой тесть, Ганс-Иоахим Штауде, родился на Гаити в семье немцев из Гамбурга. Совсем молодым он приехал во Флоренцию, здесь прожил всю жизнь и все это время писал картины; друзья называли его Анцио.
Эта выставка стала его посмертным возвращением в Германию уже известным художником. Событие было грандиозное. Присутствовали все немецкие родственники и близкие, журналисты, телевизионщики, мои бывшие коллеги из «Шпигеля», многочисленные друзья и знакомые. Мне казалось, будто меня катапультировали на театральные подмостки исполнять некую комедию, а я свою роль забыл. Так и стоял, расчувствовавшись, «на сцене», не в силах вспомнить свои реплики. Те немногие фразы, которые я все-таки произнес, звучали неуместно и в них сквозило этакое высокомерие, к которому приводит самоограничение и аскетизм отшельничества. У тех, кто «приносит себя в жертву» и отказывается от мирских наслаждений, развивается, будто в порядке компенсации, чувство превосходства, и, если в душе человека нет смирения, он со временем начинает воображать себя святым.
Индийцы хорошо знакомы с этим явлением и, чтобы предостеречь от него себя и других, рассказывают историю йога, который после долгих лет испытаний и лишений почувствовал в себе «могущество». Он готовится покинуть свой приют отшельника в лесу, как вдруг птичка, сидящая на ветке… гадит ему на макушку. Незадачливый «святой» приходит в ярость; он вперяется в несчастную пичугу и та падает испепеленная. Йог доволен достигнутым, вот оно, могущество. Распираемый самомнением, он спускается в долину и стучится в дверь первого же дома, чтобы попросить еды. Изнутри женский голос просит его подождать. Святоша взбешен, и, когда женщина наконец предлагает ему плошку риса, он смотрит на нее недобрым взглядом. «Эй, послушай, я же тебе не птичка, которую ты испепелил!» — говорит ему женщина. И йог в ужасе понимает, что есть разные способы достижения «могущества».