После двух солнечных дней снег немного подтаял, и мы со Старцем решили спуститься в Алмору, пополнить запасы. Путь через лес к мандиру был утомительным. По тропинке давно не ходили, и в некоторых местах снегу было по колено. Повсюду виднелись следы животных, и Старец даже показал мне след леопарда.
— Вот бы увидеть его, хотя бы издали… — сказал я.
— Прежде чем ты заметишь леопарда, три леопарда трижды заметят тебя, — ответил Старец.
Оба мы, не говоря об этом вслух, невольно думали о погибшей женщине из мандира, и Старец и в шутку, и чтобы отпугнуть леопардов, которые могли следить за нами из укрытий, начал громко декламировать знаменитое стихотворение Вильяма Блейка:
Я присоединился к нему, и оба мы во весь голос, приободрившись, с новой силой принялись скандировать: «Tiger! Tiger! Burning bright…»
Снег слепил глаза. Кругом застыли заледенелые деревья. Почему-то некоторые рододендроны решили зацвести среди зимы, и гроздья бутонов алели на фоне снега, как пригоршни рубинов.
Мы радостно вопили свое «Tiger! Tiger! Burning bright…» до самого мандира, где нас уже поджидала машина. Мы поехали на базар за покупками, а вечером, нагруженные зеленью, рисом и мукой, вернулись домой, живые и невредимые. Успех нашей экспедиции отметили совместной трапезой в чудной комнате Старца. На ужин у нас был вкусный ароматный бульон, приготовленный на железной печке.
Старец вытащил из шкафчика томик Вильяма Блейка с золотым тиснением на синей обложке, и мы перечитали стихотворение, которое нас «спасло». Оно действительно чудесное. Особенно потому, что в конце Блейк осознает, что рука, создавшая свирепого зверя, — та же, что сотворила робкого ягненка.
— Вот видишь? Англичанин из восемнадцатого века сумел увидеть суть вещей так, как это делают «риши», — с воодушевлением заметил Старец. — Он понял, что в Божественном все противоположности сосуществуют: красота и ужас, любовь и ненависть. Там все слито воедино, никакой двойственности. Вот «риши» — им даже хватило смелости видеть зло как часть Бога. Но они были не единственные, просто здесь, в Индии, это видится яснее: Кали, богиня разрушения, та, у которой с языка капает кровь, а на шее ожерелье из черепов, является также и Матерью Вселенной именно потому, что нет созидания без разрушения. Понимаешь? Двойственность — это все наша иллюзия, это нам хочется различать счастье и несчастье, радость и боль, жизнь и смерть, но различие это мнимое, а истина в том, что все едино.
Он процитировал стих из Вед: «День есть тень ночи, жизнь есть тень смерти». Потом добавил:
— Приобрести этот опыт означает соприкоснуться с Тем, с Духом, с Ним — называй, как хочешь.
— А что, если и Он — иллюзия? — спросил я. — Если духовная жизнь не более, чем пустые разговоры? В сущности, где же Он, этот Дух?
Мои слова его позабавили.
— Скажи-ка лучше, Тигр, где его нет?
И с тех пор он называл меня Тигром.
Миновали дни, недели, месяцы. Спокойно чередовались размышления, прогулки, молчание, редкие беседы, спешить было некуда. Правда, мне пришлось дважды съездить в Нью-Йорк, повидаться с «ремонтниками»; один раз в сопровождении Фолько, во второй — с Леопольдом. Но на самом деле все это происходило так, будто, проводя время в уединении и медитациях перед свечой, я преуспел в «раздвоении личности». Мое тело путешествовало, в него вводили наркоз, его осматривали врачи, оно приходило в чувство, снова садилось в самолет, но сознание оставалось наверху, в горах, в тихом каменном доме почти в трех тысячах метров над уровнем моря. Туда я возвращался с ощущением, будто и не отлучался.
С Нью-Йорком и вообще с «дольним» миром у меня было все меньше и меньше общего. Казалось, я разобрался, как в нем все действует, — и это мне не нравилось. Даже моя любимая больница, к которой я успел в какой-то мере привязаться, была, как я теперь осознавал, большим коммерческим предприятием, и местные менеджеры руководствовались той же логикой, что и, скажем, директор супермаркета или управляющий алмазными копями. Когда в свое время банк замешкался с переводом денег за предстоявшую мне операцию, мне пригрозили, что меня вычеркнут из списка назначенных на этот день.
В конце второго визита в Центр мою «визу» на пребывание между болезнью и исцелением продлили с трех до шести месяцев, и я поймал себя на том, что эта новость меня не слишком тронула. Я нашел собственный способ чувствовать себя хорошо; тишина, горы и одиночество — вот в чем я теперь действительно нуждался.
Если раньше путешествия были для меня чем-то вроде наркотика, сейчас я с уверенностью мог сказать, что избавился от этой «зависимости». Никакие рассказы о чудодейственных лекарствах или могущественных целителях не заставили бы меня теперь сдвинуться с места. Из всех путешествий только одно интересовало меня теперь — тот самый «путь домой», о котором говорил Старец. У Лао-цзы я нашел замечательные слова об этом; при других обстоятельствах, как водится, я бы не обратил на них внимания.
Было это в VI веке до Рождества Христова. Если верить легенде, старый китайский философ добрался верхом на буйволе до самой границы китайских Срединных царств, чтобы продолжить путь в Гималаи, где и остаться. Границу, однако, ему удалось перейти не сразу. Страж Хань пригрозил философу, что не пропустит его, пока тот не запишет свои самые мудрые мысли. Так и явилась на свет классика даосизма, «Даодэцзин», «Книга Пути и Благодати», начинающаяся словами: «Дао, которое можно выразить словами, не есть истинное Дао…»
В этой книге есть слова о том, что цель человека — привести собственную жизнь в соответствие с Дао, не прилагая усилий, не желая ничего достигнуть, просто принимая то, что есть. Тот, кто практикует Дао, должен делать только одно — пребывать в мире с самим собой, потому что…
(Пер. В. Сухорукова)
В Бенаресе я подбадривал себя словами Индры, бога путешественников, обращенными к молодому Рохите, отправляющемуся в путь. А вот эти строки Лао-цзы, призывающие оставаться на месте, прекрасно подходили в качестве наставления Старцу, который свое путешествие уже завершил.
Пришла весна, потом начался муссон, и с каждой переменой погоды появлялись новые птицы, новые звери, небо и лес окрашивались в новые цвета. Дорога на Алмору менялась с каждым месяцем. Сначала она запылала цветущими рододендронами, потом вся покрылась желтым пухом мимоз, потом пришла очередь синих гроздьев жакаранды.
Однажды утром, наклонившись за цветком, таких я раньше не встречал, я обнаружил, что в траве полным-полно божьих коровок. На хинди их называют «рамкигай» — коровы Рамы. Что за причудливая была фантазия у того, кто это придумал! Я тоже дал волю воображению. Наблюдая за этими жучками, я позабыл обо всем. Коровка-«рамкигай» взбиралась по травинке, переползала на другую и по ней спускалась, поднималась на следующую, ползала взад-вперед и, наконец, застывала на самом кончике, склонявшимся под ее весом. Я видел, как из-под блестящих надкрылий, красных в черную крапинку, показались прозрачные крылышки, коровка расправила их и взлетела. Она не перелетела на кустик рядом, нет, поднялась далеко к небу, к горным вершинам, ничего не зная о законе всемирного тяготения, не тревожась, сможет ли ее сознание постичь бесконечность… Она просто летела, просто делала то, для чего родилась на свет, следовала своей природе.