Снилось брату Гальярду, что он забыл что-то важное и никак не может вспомнить.
3. Воскресенье. «Процесс пошел»
Проповедь брат Гальярд подготовил на чтение из Иезекииля: «Отвергните от себя все грехи ваши, которыми согрешали вы, и сотворите себе новое сердце и новый дух; и зачем вам умирать, Дом Израилев? Ибо Я не хочу смерти умирающего, говорит Господь Бог; но обратитесь, и живите!» Во время собственной проповеди он использовал наконец возможность надолго повернуться к пастве лицом. Неизвестно, когда в этой церкви еще в ближайшее время сойдется столько народу, и собиралось ли столько до сих пор: вся деревня здесь, не иначе. Некоторые женщины и маленьких детей принесли с собой — должно быть, те, кому не с кем было малышей оставить. Так что из разных углов порой повякивали младенцы и шикали на них боязливые мамаши. Брат Гальярд не обольщался и не приписывал такую посещаемость мессы своей славе проповедника: он прекрасно понимал, что более половины, если не все, собрались посмотреть на инквизитора и попробовать угадать, чего от него можно ожидать и чего именно бояться. Что же, инквизитор занимался теперь тем же самым — «различением духов» по мере слабых своих сил. Жаль, зрение его было не таким острым, как когда-то; но все равно глаз хватало, чтобы разглядеть выражения людских лиц где-то до средних скамей храма. Лица разные, как и подобает. Преобладающее выражение — страх, настороженность, страх. Это печально, но довольно обычно, иного он и не ждал. Одну из передних скамей занимало семейство байля Пейре, с самим байлем во главе; многочисленные Каваэры обоих полов и всяческого возраста сидели смирно, слушали внимательно. Остроносенькая женщина слева от байля — должно быть, супруга — одна из всех то и дело тревожно оглядывалась, как курица, считающая свой выводок в страхе, не утащил ли ястреб цыплока-другого. Остальные, вплоть до самой маленькой в семействе — девочки лет семи — почти и не шевелились, нарочито глядя перед собой одинаковыми темными глазами: вот, мол, честные люди, которым не о чем волноваться. Когда где-то у выхода заплакал на руках матери мелкий ребенок, байлева девочка тоже горестно скривила рот и насупилась, но мать (или бабушка?) толкнула ее в бок, и та не издала ни звука.
Брат Гальярд отметил взглядом носатого всклокоченного старика, того самого, которого Аймер вчера принял за торговца. Гальярд уже знал, что тот на самом деле служит в приходе ризничим и одновременно звонарем; вид у звонаря был совершенно сумасшедший. Он как-то невпопад усмехался и качал головой, будто про себя ведя длинное прение с проповедником; то вдруг замирал, выпучив глаза, как филин, и начинал тихонько раскачиваться на лавке взад-вперед. Не ускользнуло от внимания опытного священника, что на старика притом никто не шикнул — даже непосредственные его соседи по скамье, которым он явственно мешал смотреть и слушать. Те скорее вытягивали шеи, морщились, напрягая слух — но ни разу не сказали ему ни слова.
Виднелись и еще знакомые или же просто заметные лица — рыцарь Арнаут, с горделиво скрещенными на груди руками, длинный, как оглобля — когда все вставали, голова его торчала едва ли не выше всех. Дородная пожилая тетка в окружении нескольких мужчин, смотревшая весьма независимо и одетая красиво — пожалуй, слишком красиво для своего возраста: в двухцветную «камленовую» накидку с меховой опушкой. Мужичонка с черными тонкими усиками, худой и вертлявый, постоянно шептавшийся со всеми вокруг, несмотря даже на очевидное нежелание собеседников уделять ему внимание. Крепкий парень вида спокойного, даже чрезмерно равнодушного, всю проповедь игравший своей широкополой шляпой; судя по шляпе и по остальной одежде — небогатый пастух. Прелестная юная женщина с лицом настолько перепуганным, будто вот-вот расплачется… И еще пара лиц, особенно запомнившихся — стоявшие рядом в проходе, близко к амвону, мужчина и юноша, должно быть, родня. Мужчина с удивительно квадратным из-за широких скул лицом, не то с короткой бородой, не то с длинной щетиной; и из черной щетинистой поросли то и дело сверкала ослепительная белозубая улыбка. Будто ему не проповедь о покаянии читали, а веселые пикардийские байки рассказывали. Рядом с ним, таким широкоплечим, юноша казался тонким, как тростинка; совсем молоденький, лет пятнадцати, не больше, со спутанными русыми волосами, падавшими на глаза, так что ему приходилось то и дело встряхивать головой. И когда глаза его выглядывали из-под русых зарослей, брата Гальярда всякий раз поражало их отчаянное выражение. Не то страх. Не то просто голод. Не то — на самом деле круглые тени глазниц делали его лицо таким смятенным. Однако даже когда брат Гальярд смотрел совсем в другую сторону, стараясь охватить всю свою паству, он чувствовал на себе горячий взгляд юноши. Этот парень придет к нам одним из первых, думал Гальярд, стараясь не смущать его собственным прямым взглядом. Придет непременно. Вот только с чем он придет — пока сказать нельзя…
Тревожило отсутствие отца Джулиана. Конечно, ключи от церкви он им отдал вчера — но все-таки предполагалось, что он и сам явится на всеобщее собрание, чтобы поучаствовать в богослужении. Не застав несчастного пастыря в церкви, брат Франсуа покачал головой и отпустил пару едких выражений, но посылать за ним было некогда, народ уже ждал, собравшись и заняв места на скамьях задолго до прихода страшного нового «начальства», да и думалось брату Гальярду, что кюре попросту проспал и объявится где-нибудь к концу проповеди. Однако же… Можно было бы предположить, что кюре обижен и не желает смотреть, как в его храме распоряжаются чужие священники. Можно бы еще подумать, что он забыл спьяну о вчерашней договоренности… Многое можно бы подумать, но брат Гальярд отчего-то беспокоился.
Брат Франсуа до начала мессы попросил дать и ему произнести несколько слов с амвона. Брат Гальярд согласился — хотя главным инквизитором Тулузена назначили на этот раз его, он понимал, что работают они на самом деле в паре и почти что равны в правах и обязанностях. Закончив словами о неделе милосердия, сказав все должное — о полной секретности, обещанной Церковью информаторам, о том, что чистосердечно принесенное покаяние полностью уничтожает вину, о том, что ни одна земная епитимия не может сравниться по тяжести с малейшей мукой Чистилища, не говоря уж об аде — он сошел наконец с амвона и присел рядом с Аймером у двери ризницы, наслаждаясь последними на этот день минутами покоя. Он сказал то, что должен был сказать, и отлично знал, чтС именно услышали люди. Люди, смотревшие на него кто мрачно, кто — испуганно, кто — с открытой ненавистью: брат Гальярд несказанно удивился бы, узнай он наверняка, что хотя бы десяток собравшихся в этой церкви слушал его с благочестивым удовольствием. «Приходите, доносите друг на друга, тогда, быть может, себя и оправдаете» — вот что они слышали, и готовились кто каменно молчать, кто врать, кто — выливать на инквизиторов бочки словесных помоев, и в этих помоях Гальярду сотоварищи предстояло копаться не менее двух недель, стараясь выловить среди отбросов хоть что-нибудь пригодное для еды. Брат Гальярд знал, что вот-вот начнется пахота. Тяжелейшая работа из выпадавших на его долю, оставляющая тело — измученным, недоспавшим и разбитым; разум — раздутым и грязным, как грязна и раздута вскрытая половодьем река; а душу — изгрызенной постоянным ощущением собственной греховности. Три труда более всего требуют молитвы, так как ставят человека на самый край адской пропасти, давая ему право судить других людей: труд короля, судьи и инквизитора. Брат Гальярд на минуту прикрыл глаза, кратко молясь Тому, Кого совсем недавно он принял в себя под видом хрупкой гостии — моля Сына Божьего действовать теперь изнутри его тела, через уста, через глаза и руки, сделать их Своими и использовать так, как надобно… И еще молил о помощнике. Потому что для верного видения предмета нужно два глаза, а для верного суждения — все-таки по меньшей мере две головы.