Сара Шенкман.
На всякий случай
Почти двадцать лет, все то время, что у нее была бакалейная лавка, мама держала свой револьвер на полке рядом с кассой. Старый Кольт, наподобие того, каким размахивали ковбои в вестернах, что показывали в кино по субботам (только меньших размеров), всегда был наготове — на всякий случай.
— На какой случай? — раз за разом спрашивала я маму.
Рядом с Кольтом лежала небольшая коробка из-под сигар — хранилище для серебряных долларов, которыми иногда расплачивались покупатели. Каждый раз, когда коробка наполнялась, мама и я торжественно относили ее в банк, где тяжелые серебряные кругляши превращались в лиловые цифры, записанные аккуратным почерком кассира на моем сберегательном счету. Для меня коробка из-под сигар и револьвер всегда были запретной зоной.
— На случай неприятностей, — отвечала мама.
До того, как папа и я приехали сюда, мама — вообще-то она была мне мачехой — в одиночку управляла маленькой лавкой в небольшом городишке Уэст-Сайпресс, на северо-западе Луизианы. Она работала по двенадцать часов в день ежедневно, кроме воскресенья, открывая лавку с раннего утра и закрываясь только с темнотой. Так она проработала всю трудную декаду 1930-х, так прошли и 1940-е.
Потом же случилось вот что: мой папа купил билет на «Грейхаунд», в кармане у него были мамины письма, а на коленях ерзал плачущий ребенок, то есть я — и отправился из Нью-Йорка на юг. Моя настоящая мама умерла, когда мне было две недели от роду — в общем, папе была нужна жена, а мама мечтала о ребенке. Посредством почтового ведомства Соединенных Штатов папа с мамой достигли условной договоренности, а спустя три дня после того, как папа вышел из автобуса в самом сердце Юга, соглашение из предварительного превратилось в окончательное.
Нельзя сказать, чтобы папа был для мамы незаменимым помощником, когда дело касалось лавки. Он был застенчивым. Он был янки. Он заикался. Но даже так, он всегда находил время, чтобы дать маме отдохнуть от ее работы в магазинчике.
Они довольно быстро пришли к удобной схеме: она открывала лавку ранним утром, затем папа ее подменял на добрую часть дня. С приближением сумерек она закрывала лавку, и занималась бумажной работой, подсчитывая баланс. Летними вечерами, когда темнота приходила позже, она оставляла дверь приоткрытой, время от времени продавая желающим мороженое.
В один из таких летних вечеров, в тот год, когда мне исполнилось девять, мама сидела на высоком металлическом стуле за кассой, разбираясь со счетами. Папа ушел в город сыграть со своими приятелями партию-другую в домино. Сгущались сумерки, время приближалось к восьми, но мама свет не включала, стараясь экономить электричество.
Я тоже занималась бухгалтерией, опорожнив сигарную коробку и раскладывая свои серебряные доллары стопками по десять монет. Затем я в сто тысячу первый раз спросила маму о револьвере.
— Нет, неприятностей пока не случалось. Пока, — она отвечала медленно, как будто не обращая внимания на мой вопрос.
— Но ведь они могут быть?
Мама покачала головой: — В этом мире не существует такого понятия, как излишняя предосторожность.
При этих словах у меня холодок пробежал по спине; я немедленно пожалела о том, что спросила. Темный силуэт мамы возвышался надо мной. Я была единственным ребенком. Я не хотела быть осторожной. Я не хотела ни о чем беспокоиться. Я соскользнула со своего стула и побежала к выходу из лавки, туда, во внешний мир.
По пути я переступила через пару красных червяков, которые так и не успели переползти через остывавшую от дневного солнца бетонную площадку. Затем я посмотрела направо.
Если неприятности и надвигались на нас, то прийти они могли только оттуда. Не потому что там был север — хотя и это тоже — а потому, что там были кварталы. Цветные кварталы. Именно так все называли тот район, который начинался за дренажной канавой рядом с нами.
— За этими цветными нужен глаз да глаз, — предупреждала мама. — Они уворуют у тебя все, ты и опомниться не успеешь.
Почему, думала я, люди будут воровать, если им достаточно просто прийти в наш магазин, без цента в кармане и попросить что им нужно? Пакет кукурузной муки, три ярда бумазейной ткани в клеточку или пару шариков мороженного из бочки, такой глубокой, что я никогда не могла дотянуться до ее дна. Мама или папа запишут покупки в специальную кредитную книжку с именем покупателя, а люди потом заплатят, как смогут.
— Кто уворует? — спрашивала я маму. — Когда? Что они украдут?
Она поджимала губы: — Эмма, не спорь со мной. Я знаю, о чем я говорю.
На тротуаре было светлее, чем в лавке. Цистерна с керосином, нагревшаяся за день, постепенно остывала, тихонько потрескивая. Что-то в этом времени суток было такое, что заставляло меня задумываться о том, почему я одна. Я хотела сестру. Или лучше брата, старшего брата. Кого-нибудь с кем бы я могла играть, когда все дети отправлялись ужинать. Но у меня не было ни брата, ни сестры — и мама мне сказала, что и не будет. По ее словам, этот мир настолько ужасен, что притаскивать в него еще одного ребенка у нее нет никакого желания. Вот потому-то она и хотела, чтобы у нее была я, поскольку я-то уже была в этом мире.
Интересно, почему этот мир настолько ужасен?
Я начала играть в «классики». Раз, два, три — на одной ноге. На двух — в двойной клетке. Четвертая — снова на одной. Я уже собиралась сделать крученый прыжок, на последнюю двойную (самый сложный маневр, потому что при этом нельзя заступить на линию), как заметила двух цветных мальчишек, которые медленно шли в мою сторону.
Я этих ребят видела тысячу раз, хотя имени до сих пор не знала. Один из них был мне ровесником, второй — на год старше. Я знала, что они жили в самом первом доме, который стоял за канавой — небольшом, некрашеном, с наполовину провалившимся крыльцом. Иногда, играя со своими друзьями в ежевичных зарослях у канавы, я видела этих мальчиков, но мы никогда не заговаривали. Они ходили в школу для цветных, и мы жили в разных мирах, располагавшихся по разные стороны узкой полоски грязной воды.
Пройдя мимо меня, они вполголоса пробормотали «прошу прощения», и проскользнули в магазин.
Я поднялась на ступеньки и смотрела сквозь проволочную сетку на двери, как они направились к большому квадратному ящику с прохладительными напитками. Ящик был заполнен водой со льдом, не совсем ледяной-ледяной, но все же достаточно холодной, чтобы от нее заныли пальцы, когда ты тянулся за бутылкой с содовой. Мама оторвалась от своих счетов и уставилась на мальчишек.
Я задумалась: неужели она вытащит свой Кольт и застрелит их, если они попытаются что-то стянуть? Нет, ну конечно, нет. Она, наверное, просто прикрикнет на них. Голос мамы всегда мне напоминал пожарную сирену, даже когда для этого не было особых причин.
Мальчишки так и стояли, никак не решаясь сделать выбор. Мама встала со стула, и подошла к ним. — Что вам надо? — спросила она, возвышаясь над ними. — Выбирайте скорее, и закрывайте ящик.
Ребята что-то пробормотали, я не расслышала что; я увидела, как мама наклонилась над ящиком и выудила из него две мокрых бутылки: одну — апельсиновый «НиХай», другую — «Дэлавер Панч». Мама холодной воды не боялась. Она была жесткой женщиной. Она часто мне рассказывала, как росла на ферме.
— Жизнь — это не чаепитие, Эмма, — говорила она. — Чем скорее ты это поймешь, тем лучше.
Мальчики вытащили свои носовые платки, развернули их, и вытряхнули запрятанные в них монеты. Мама пересчитала эти центы дважды, положила их в кассу, и не спускала глаз с мальчишек, до тех пор, пока они не вышли из магазина.
Мамой быть безумно тяжело, подумала я. Всегда ожидать неприятностей, всегда быть готовым упредить что-то, прежде чем оно навалится на тебя. Я только смотрела на нее — и то уставала. И напрягалась. Ее осанка просто кричала: «Неприятности!»; ее пальцы ни на минуту не останавливались, все время что-то пересчитывая, записывая. «Неприятности повсюду, они всего лишь выжидают момента».