Спасибо ему: он рассчитался за меня с хозяином Лондона, и хотя много шумел, что лишнего много было на меня приписано, чего я и не употреблял вовсе, но должен был заплатить, и вывез меня в дом к Ивану Ивановичу, приятелю своему.
Прошу же покорно отыскать дом Ивана Ивановича, когда он был очень далеко и в таком глухом месте, что и доступиться к нему не можно было! Но домик очень порядочный, комнат шесть, и в нашем Короле он был бы из первых.
Ивану Афанасьевичу ничто не нравилось в моем одеянии и во всей наружности: вследствие чего обшит я был с головы до ног снова. Фу ты, канальство! что за франт вышел из меня! Сапоги со скрипом, фалды у кафтана так и болтаются, в кармане платок белый, чистенький на каждый день, с красными краешками. Все было мило и щегольски. Я не мог налюбоваться собою. Давал мне деньги и на радости жизни, например, в театры, на апельсины и другие лакомства. Сам же он занялся по моему делу, а я обязан был раз пять в день подписывать ненавистное мне "к сему прошению". Один раз повез меня к судьям, у коих было мое дело, без надобности, а так, для блезиру, напоказ. Каждый из судей заговаривал со мною меланхолично, и при мне говорили, что я жалкий молодой человек, без образования. Не знаю, что они разумели; но я был очень хорошо образован: платье все по последней моде, волосы на голове завиты, взъерошены, распудрены… Какого же образования? Больше я к ним не пожелал ездить, и Иван Афанасьевич не находил в том надобности.
Получивши отличное, щегольское образование и не имевши чем заняться, я не хотел попусту сидеть дома. Притом же возгорелась во мне прежняя мыслишка, чтобы женить себя. Где удобнее это сделать, как не в Петербурге? Женского пола тьма тьмущая, и каждая — красавица, и каждая имеет все необходимое показаться в свете, потому что вечно увидишь их кучи на улицах, или гуляющих, или по делам своим идущих. Выбирай только любую. Но я располагал иначе. Выбрать на улице из встречающихся — это никуда не годится, и мне ли, пану Халявскому, так жениться? Хотя беспристрастно сказать, страстишка велика была, как бы ни жениться, да жениться; но я помнил все, чем обязан был роду своему. Я хотел, чтобы моя жена имела тон в обществе, то есть голос звонкий, заглушающий всех так, чтобы из-за нее никто не говорил; имела бы столько рассудка, чтобы могла говорить беспрестанно, хоть целый день (по сему масштабу — говаривал домине Галушкинский — можно измерять количество разума в человеке: глупый человек не может-де много говорить); имела бы вкус во всем, как в варенье, так и в солении, и знала бы тонкость в обращении с кормленою птицею; была бы тщательно воспитана, и потому была бы величественна как в объеме, так и в округлостях корпорации. Худых, не только жен, но и вообще людей худых не люблю, по неоспоримому — все же домине Галушкинским изобретенному силлогизму, что худо, то и нехорошо.
Положивши на мере, какой комплекции мне нужна жена, я полагал: пусть лучше в меня несколько из них влюбится, и тогда из десятка можно будет избрать для меня симметрическую. На таков конец, разодевшись самым щегольским штилем, я ходил из улицы в улицу… Скажу без лести, многие на меня посматривали, и тут я должен был проходить несколько раз мимо тех же окон, но предмет страсти моей скрывался, а на ее место выходил слуга, и, без всякой политики, говорил, чтобы я перестал глазеть на окна, а шел бы своею дорогою, иначе… ну, чего скрывать петербургскую грубость?.. иначе, — говорит, — вас прогонят палкою. Подумаешь — и это Петербург? У нас в Хороле не так!
Бывал и в таких улицах, где не только на меня смотрели, — кланялись, приглашали к себе. Но… каких только людей в Петербурге нет. Во всех частях хитрый город!
Я все ходил, но к женитьбе не подвинулся нимало; а Иван Афанасьевич покончил все свои дела и выиграл мою тяжбу. Присуждено было принадлежащую мне часть возвратить всю сполна, как движимого, так и недвижимого, и уплатить за все годы следующую мне часть дохода. А что, Петрусь? Что, взял? Я теперь, как выражаются у нас, целою губою пан. Роду знатного: предок мой, при каком-то польском короле бывши истопником, мышь, беспокоившую наияснейшего пана круля, ударил халявою, т. е. голенищем, и убил ее до смерти, за что тут же пожалован шляхетством, наименован вас-паном Халявским, и в гербовник внесен его герб, представляющий разбитую мышь и сверх нее халяву — голенище — орудие, погубившее ее по неустрашимости моего предка. Итак, прямая, чистая, благородная кровь обращалась в жилах моих; сам собою я был очень недурен, даже хорош; обороты мои и все ухватки щегольские; кланялся значительно, ходил важно и все-таки хорошо. Что небольшого чина, это ничего: хоть мал чин, но заслуженный. А достаток? тьфу ты, канальство! достаток такой, что на, да поди! Сколько душ, земли, домашней богатели!.. Будь я гунстват, что если бы не выехал так скоро из Петербурга, то верно такую бы сударку подхватил, что из-под ручки посмотреть.
Но надобно было оставить Петербург. А что я в нем видел и каким его заметил? опишу свое мнение.
Санкт-Петербург город большой, обширный, пространный, многолюдный. Пышный, огромный, великолепный, красивый — все правда; но хитрости в нем на каждом шагу; так там люди заучены. Будто и знакомится, будто и дружится с вами, а это с тем, чтоб от вас воспользоваться. Я сам делал так. Пока отыскал своего Горба-Маявецкого и был без денег, то нарочно старался отыскивать побольше приятелей, чтобы они меня звали с собою обедать и в театры водили. Обед, совсем не обед, а лишь бы деньги содрать. На театрах нет натуры, а все выманки денег: черти не черти, а наряженные люди; будто королева, а смотри — она жена актерщика. Все актерщицы вовсе не красавицы, а так, подправлены. В театр приглашают, прося сделать честь своим посещением, а денежки берут. На них глядя, и многие хозяева домов просят знакомых пожаловать откушать; вот и накормил, да потом как завинтит их в карточки, и обед с лихвою завертится. Прекрасный пол точно прекрасен, даже бывает и очень красен от неумеренности в придаче себе красоты или краски. Вовсе не любовного сложения, на мужеской пол никогда не глядят с любезностью: это я на себе испытал. Таких балагуров, как меня в книжечке описал, не мало: будто для потехи других сбывают свои книжечки — пустое! они за них деньги приобретают; иначе, что бы ему за охота ночь и день мучить себя выдумываньем да писаньем. И все так, все так, до последнего. Так вот этот Санкт-Петербург! Правда, таков был при мне, а я в нем был давно; может, теперь и переменился, как и все на свете изменяется.
Но каков бы он ни был, а я в нем находился — что формально и доказал Лаврентию Степановичу, нашему таки соседу. Он было вздумал отвергать, что я-де не был в столице, а это, дескать, я, наслышавшись от других про Неву, про театры, про слона и другие драгоценности, выдаю за виденное самим. Как же я припустил на него! И начал ему доказывать, — и все петербургским штилем, каким у нас не могут говорить, — что я именно видел, что за деньги, а что и без денег: мосты, домы, крепости, корабли и все и все. Так он и язык прикусил. То-то же!
Надобно сказать правду, как мне трудно было, приехавши из Хорола, переучивать свой язык на петербургский штиль и говорить все высокопарными словами, коими я описывал выше жизнь мою в столице: так тяжело мне было переучиваться на низкий штиль, возвратяся в Хорол. Вот с этой точки Петербург неизъяснимо хорош. Сколько в нем людей, говорящих по часу без умолку, да так отборно да так высоко, что не поймешь предмета, о чем он говорит, и что хочет сказать. Завидно! А как этакая голова да испишет свои мысли на бумагу, да собьет с того книжечку? Ах ты, боже мой! не расстался бы с нею, не выпустил бы из рук. Мастерство необыкновенное! именно чудно. Буквы и слова русские, да прошу толку доискаться? И не говори! глубина премудрости, да и только. Полюбивши этот метод, я позанялся им и довольно-таки успел. Где надобно, при оказии, блеснуть, и я распущу свою философию… слушают голубчики провинциалы, развеся уши, и удивляются моему уму; а мне это и не стоит ничего: напорол дичи петербургским штилем и знай наших!