— Убирайся со своими глупостями! не смей мне никогда этого делать.

— Но как же, душечка? — начал я говорить романтически, — это у вас наследственный припадок от моей маменьки-покойницы. Они, бывало, часто хотят сомлевать, да и ничего; а как не удержатся, сомлеют наповал, настояще, как батенька-покойник им бумажкою в носу пощекочут — и как рукой снимут…

— Ги-ги-ги! га-га-га! — и пошли из грамматики все междометия и ахти, а ахи, и у! и о! и все такое кричала она, пока поручики, как по барабану на тревогу, явились — и ну ей помогать… а она, голубушка, и глазок не может открыть, только все рукой машет на меня и со стоном говорит:

— Прочь… прочь его от меня!., он говорит про. покойников… Скорее, скорее удалите его от меня!..

Мигом два поручика схватили меня под руки и увели в кабинет, и начали, впрочем, очень вежливо, убеждать, чтобы я целый день не показывался на глаза дражайшей моей супруге, иначе произведу в ней опять истерику…

Нечего было делать, просидел преспокойно и безвыходно в одной комнате целый день. Хотя скоро имел удовольствие услышать, что она и поручики с нею громко хохочут, но боялся показаться к ней, чтоб не сбить ее с ног еще. Притом не без причины полагал, что, может, и поручики заистеричились от нее…

Что вам далее рассказывать? От появления у нас в доме этой проклятой истерики, которую я называл и «химерикою», потому что она ни с чего, так всегда почти при моем приближении, нападала на Анисью Ивановну; называл ее и "поруческою болезнью", потому что Анисья Ивановна будет здорова одна и даже со мною, и говорит и расспрашивает что, но лишь нагрянули лоручики, мо>я жена и зачикает и бац! на пол или куда попало! Так вот, с появления-то этой модной болезни жизнь моя изменилась совершенно. Для своей супруги я сделался совершенно чужим и даже ненавистным!.. Лишь поручики в дом — я из дому и скитаюсь один. В деревню поеду — скука и хозяйство надоело; в городе же — купивши дом, мы, по воле жены, поселились навсегда — сижу безвыходно в своей комнате, чтоб не причинять истерики жене.

А тут, ни отсюда, ни оттуда, дети кругом осыпали. Сам не знаю, откуда они уже брались! На свободе как-то сосчитал наличных, так ужас! Миронушка, Егорушка, Фомушка, Трофимушка, Павинька, Настенька, Марфушка и Фенюшка ну, прошу покорно! Ведь поставила же на своем Анисья Ивановна! Исполнила намерение, положенное еще до замужества ее, и я не переспорил ее.

Ну, и нужды бы нет. Дети и дети, — не на улицу же их выкидывать. Я было хотел, чтобы они все дома росли… куда! как это можно? Когда этакие болваны будут около меня вертеться, так меня будут почитать сорокалетнею старухою… Не хочу их видеть! А не то… а, ах, ги-ги-ги! — и заистеричила! Надобно знать, что и поручики давно ушли в поход, а эта химерика все осталась при ней. Весела, печальна, заговорили, замолчали… и она, бац! и сомлела. Так, без ничего, сомлевала и — ох! и теперь у нее такой темперамент. Даже в старости истеричничает.

Нечего делать! Надобно было уважать желание больной жены; не дать же истерике задушить ее. Развез сыновей по разным училищам. А сколько было хлопот при определении их! Подай свидетельства о законном их рождении, о звании, и все, все это должен был достать — и так определил.

Думаете же вы, что я насладился радостями семейной жизни? Ничего не бывало! Мои повесы, все до одного, — не знаю только, по ком пошли, — все вдались в глубь наук. "Домой неохотно ездили, все над книгами; зато как испитые!

И науки кончивши, не образумились. "Пустите нас отличаться на поле чести или умереть за отечество". Тьфу вы, головорезы! По нескольку часов бился с каждым и объяснял им мораль, что человек должен любить жизнь и сберегать ее, и се и то им говорил. В подробности рассказывал им, что я претерпел в военной службе по походам из роты к полковнику… ничто не помогло! Пошли. Правда, нахватали чинов, все их уважают… но это суета сует.

А что женились! так уж так! Совершенные иностранки — жены их! Слова не скажут без форбье. И детей так ведут. Дитя, дескать, не должно слышать русского слова. Ах вы, мамзели, мамзели! отнять бы у вас детей; вы их иметь-то недостойны. Увидим впоследствии.

Поверите ли? Отца, мать, богом данных им родителей и богом повеленных чтить и уважать, они, вместо нежного нарицательного: "батенька, маменька", иначе не кличут, как "папаша, мамаша!" И точно «кличут» — как собак кличут. Кто их поймет? В критику им я своего старого пуделя прозвал «папаша», что же? — эти щенята, то есть внуки мои, не совестятся горланить: "папаша, папаша!" Отец-дурак, — между нами будь сказано, — и откликается: "чего, дескать, Тиня?" (и это, возьмите в резон, это христианское имя Тимофей, а по-ихнему, чорт знает по-какому — Тиня!). А молокосос и заливается от смеха: "я-де не тебя, а пуделя!" И папаша-отец хохочет вслед за дураком!.. И мамаше та же честь бывает; в глаза смеются! По-моему, когда уже допустит мое рождение говорить мне в глаза «ты», так очень легко услышать от него: "ты, папаша, дурак! ты, мамаша, глупа!" И не сердитесь, нежнейшие папаша и мамаша! Настаивал я, правда, во власти моей родоначальника, чтобы эта мелюзга с малых ногтей приучалась уважать родителей: так куда? "Фи! это по-русски; тошно". Надобно же знать, что и это их "фи!" есть подобно значительно маменьки моей: "тьфу!" Подите же с ними: все изменили!

При ребятишках инспекторов, подобно как при нас был домине Галушкинский, нет, а есть «гувернеры». Оно одно и то же; только те бывали в халатах и киреях, а эти во фраках; те назначали жалованье себе в год единицами рублей, а эти тысячами; те боялись своих хозяев, робели пред ними и за несчастье почитали прогневать их, а эти властвуют в домах, где живут, и требуют исполнения своих прихотей. Польза же от них одна и та же: Галушкинские ничему не учили, не знав сами ничего, а преподавали один бурсацкий язык, а гувернеры не учат ничему, за незнанием ничего, а преподают один французский язык. Одно, одно и то же: все иностранный диалект, и польза от обоих одна и та же.

Анисья Ивановна моя — несмотря ни на что, все-таки «моя» — так она-то хитро поступила, несмотря на то, что в Санкт-Петербурге не была. Ей очень прискорбно было видеть сыновей наших женившихся; а как пошли у них дети, так тут истерика чуть и не задушила ее. "Как, дескать, я позволю, чтобы у меня были внуки?., неужели я допущу, чтобы меня считали старухою? Я умру от истерики, когда услышу, что меня станут величать бабушкою!"

— Не беспокойтесь, маман! — сказала старшая невестка. — Мои дети будут отлично воспитаны: они слова не будут знать по-русски, и вас не иначе будут кликать, как «гран-маман»…

— Вздор! — закричала хитрая Анисья Ивановна: — я не позволю себя уронить; я сама придумаю приличное себе наименование.

И в самом деле, придумала. Да как хитро! совершенно по-санктпетербургски: "бушечка!" Какого? Оно и не грубое «бабушка», а еще нежнее самой бабушечки, бабушки и проч. "Бушечка"!.. Подите вы с нею: совершенно в новом вкусе и сходно с теперешнею атмосферою, то есть с понятием обо всем.

Один я остался неперекрещенный. Дедушка — и полно. А кто иначе назовет, или осмелится мне тыкнуть, тому я заранее объявил мое проклятие, исключение из роду Халявских и лишение наследства.

— Последнее только и опасно, — сказал с критикою «Гого», или Гриша, двенадцатилетний внук мой, щенок, явный фармазон! Вот нынешние дети! каковы будут люди?

Из числа гувернеров есть один: ну, так собаку съел. Я рассказывал уже, кто он и как полезен для второй невестки. Но его надобно послушать, когда он, при чае, за пуншем (он иначе не пьет чаю, как с прибавлением), начнет говорить, так есть чего послушать! И резонно, и наставительно, и для всех нравственно. Например:

— К чему, — он говорил, и говорил отборным, высоким штилем, а я буду передавать по-своему: — К чему молодых людей, детей, птенцов, изнурять ученьем? к чему время, данное им благодетельною природою для узнания жизни и чтобы воспользоваться всеми наслаждениями ее, обращать в скуку, в стеснение, в досаду? Воспитав столько юношей, я на опыте знаю, что все науки для них, во время учения, непонятны, а в жизни бесполезны, от непонятия их молодости. Оставьте юношу поступать по воле его, следовать всем его желаниям и не удерживайте его от исполнения хотений его. Познав их все в подробности, он пресытится ими, возненавидит их и будет удаляться, словно от пресыщения ботвиньи, составляемой у русских из их глупого квасу. Ум человеческий есть полновластный господин. Он не любит стеснений, принуждений; он имеет некоторые капризы: начнете наполнять его познаниями, он будто принимает их и сохраняет, но разом выкинет все переданное ему так, что и с свечою и лоскутков не найдешь. Дайте ему волю; пусть покоится, нежится, бездействует; но, как он есть «ум», то, в случае надобности, он просыпается, принимается действовать и производить то, чего учившийся всему не в состоянии произвесть и в десять лет.